СЕРГЕЙ ОВЧИННИКОВ: ЦВЕТАЕВЫ И ЭФРОН
«Мне, лично, такие, налету брошенные, мысли больше дают, чем статьи»…
(из письма Цветаевой князю Шаховскому, ноябрь 1925)
«Я глупая, а ты умен,
Живой, а я остолбенелая.
О, вопль женщин всех времен:
«Мой милый, что тебе я сделала?!»
И слёзы ей – вода, и кровь –
Вода, – в крови, в слезах умылася!
Не мать, а мачеха – Любовь:
Не ждите ни суда, ни милости»…(Марина Цветаева)
«Вскрыла жилы: неостановимо,
Невосстановимо хлещет жизнь.
Подставляйте миски и тарелки!
Всякая тарелка будет – мелкой,
Миска – плоской.
Через край – и мимо –
В землю чёрную, питать тростник –
Невозвратно, неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих».(Марина Цветаева)
Куда не ткнешься в русской литературе ХХ века – пишешь ли о Розанове, Пастернаке, Бунине, Волошине, Ходасевиче, Набокове, Ахматовой, Мандельштаме,Тарковском или Паустовском – везде всплывает Марина,одна из двух лучших женщин русской поэзии. Причем с Ахматовой они очень разные. У Анны Андреевны стихи сухие и строгие, будто высеченные на камне, у Марины Ивановны бешеный поток эмоций, на грани истерики. Невозможно остаться безучастным, сумела таки Марина Ивановна докричаться до человеческой души на пятьсот лет вперед – бьет наотмашь, от неё трясет, её можно любить или не любить, но уйти от её стихов, раз прочитав, невозможно. Писать о ней тяжело, больно. Если от личности Пастернака идет, в основном, свет, то в жизни Марины Ивановны много всякого. Она и сама это вполне понимала, откровенно писала Рильке: «Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я – плохая. Борис – хороший» (14.06.26). В её жизни много несчастий, душевные страдания предельные. Только начинаешь приближаться, вникать в её жизнь, и уже не заснуть вечером от горя, тоски, сострадания, особенно представляя заросшую лопухами Елабугу… Но Цветаева, Бунин, Ахматова, Булгаков, Набоков, Пастернак –для меня лучшее, что было в русской «несоветской» литературе времён Сталина и Хрущева. Письма и дневники Цветаевой, Пастернака – очень искренняя, глубокая, кровью выведенная скоропись кровавого, нами ещё не до конца понятого ХХ века. Блок, Есенин, Маяковский, Платонов, Шолохов приняли или пытались принять советскую действительность. Паустовский, Пришвин, Грин эмигрировали в пасторальность и «романтику», Бунин и Набоков уехали за границу… Марина Цветаева писала только о происходящем в её сердце, потому стоит особняком в космосе русской литературы:одной ногой в эмиграции, другой на русской земле, не отдав сердца режимам, вождям, идеям, захлестнувшим тогда Европу с той и другой стороны железного занавеса. И потому она для читателей ближе многих, ведь идеи, вожди, социальные строи, границы меняются, а любовь, творчество, искусство вечны. Конечно же, о себе Марина Ивановна всё написала сама, абсолютно исчерпывающе, я коротко, чтобы пояснить свои мысли о ней, напомню лишь основные вехи её сложной жизни.
Марина Цветаева родилась в Москве 26 сентября 1892 года.«Мать – польской княжеской крови, ученица Рубинштейна, редкостно одаренная в музыке. Стихи от нее», – словами самой Марины Ивановны. Домашние в детстве называли её Мусей. Кормилицей Муси стала цыганка, может ещё и поэтому Марина получилась такой бешеной по характеру. Уже в четырехлетнем возрасте проявилось её предназначение. Читаем в дневнике матери: «Муся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы». С детства у Муси близорукость, сильный характер, мужской ум и неженская сила, выносливость. Творческое начало всегда сочетает мужское и женское – в потасовках Муся легко справляется с мальчишками, в драке яростно кусается! С пяти лет мать, ученица Рубинштейна – в девичестве Марина Александровна Мейн, сербские, немецкие, польские предки, – учит её музыке. В своем знаменитом тексте «Мать и музыка» Марина Цветаева признает: «Мать – залила нас музыкой. (Из этой Музыки, обернувшейся Лирикой, мы уже никогда не выплыли – на свет дня!)». Муся в детстве даже выступала на сцене как пианистка – с распущенными по плечам русыми волосами, зелеными глазами, похожими на крыжовник… Отец Марины – Иван Владимирович Цветаев, профессор Московского университета. Он читал там лекции поистории изящных (сейчас бы сказали изобразительных) искусств. А дед, по отцовской линии, был священником в селе Талицы Владимирской области. Иван Владимирович стал профессором в 29 лет, получив мировую известность диссертацией на латинском языке о древнеиталийском народе «оски». Собирая материал для диссертации он исходил всю Италию, Болонский университет удостоил его за это докторской степени. Жил он с первой женой, Варварой Дмитриевной Иловайской, в доме, который был дан жене в приданое. Наследниками дома после смерти матери были дети Ивана Владимировича от Варвары Дмитриевны – Валерия и Андрей. Марине и Асе, дочкам профессора от Марины Александровны Мейн, отчий дом не принадлежал, отчасти потому, наверное, гордая Марина после смерти матери сразу же ушла оттуда. С 1888 года Иван Владимирович, преподавая теорию изящных искусствне не только в Московском университете, но и на Высших женских курсах, начал формировать «Музей слепков» скульптурных работ лучших мастеров Европы – для «ознакомления с ними малообеспеченных студентов» (1) и студенток, у которых не было денег, чтобы самим ездить в Европу. Вначале его денежно поддерживал в этом лишь тесть А.Д. Мейн, затем Цветаев обратился за финансированием к другим частным благотворителям. Главным жертвователем будущего Музея стал промышленник Ю.С. Нечаев-Мальцев – Цветаев заразил его идеей строительства Московского Музея изящных искусств. Правительство выделило место – площадь бывшего Колымажного двора, где в старину находилась пересыльная тюрьма. Прежде чем жениться на Марине Александровне Мейн, Цветаев потерял первую супругу, Варвару Дмитриевну Иловайскую, она умерла в родах. Тяжело перенеся потерю, профессор все же решил жениться вторично. А Марина Александровна Мейн согласилась выйти за пожилого и некрасивого Ивана Владимировича из-за душевного надлома, чтобы «преодолеть неудачу своей девичьей любви» (1). Уже в браке она несколько раз влюблялась в более молодых мужчин – в художника, который приезжал к профессору писать портрет его умершей жены, в революционера Владислава Кобылянского в 1903 году, за границей. Девочки любили больше мать, а к отцу относились как к деду – ласковому, но далекому. Воспитывали девочек гувернантки – то француженки, то немки, девочки с детства впитали европейские языки. Мать по вечерам забирала дочек на второй этаж к себе в комнату, чтобы вслух читать им русские книги. Мать была «строга, вспыльчива, кричала, читала нотации, ненавидела ложь, требовала мужества» (1).
Умирая от опухоли желудка, отец Марины Александровны купил своим близким дом в Тарусе, где у них жили другие родственники. Разделив между наследниками собранные за жизнь деньги, Мейн окончил свои дни за границей, но похоронили его на Ваганьковском. Тетя Марины и Аси (её в семье называли Тьо) поселилась в Тарусе в новоприобретенном доме, семья профессора Цветаева ездила туда на лето. Рядом в Тарусе жилите самые родственники -Добротворские. Всей семьей Цветаевы грузились в поезд на Курском вокзале, выходили на станции Ивановской (сейчас Тарусская) и «оттуда семнадцать верст… до парома (позже – до станции Ока и оттуда пароходом)» (1). Из цветаевского дома в Тарусе видна былаполеновская церковка в Бёхове за Окой, Иван Владимирович Цветаев иногда ездил с детьми к Поленову в гости. Василий Дмитриевич дарил каждому приятному человеку по маленькому этюду. Когда в доме тетушки Цветаевым показалось тесно, профессор стал снимать дачный дом возле Тарусы, проводя там каждый май, июнь, июль, август и часть сентября. У Марины и Аси до десяти лет было хорошее детство: уютная маленькая Таруса, тогда ещё чистая Ока, заросли крапивы, друзья-сверстники, «простые «холстинковые» платья и грубые башмаки» (1). Девочки так привыкали за лето к простому сельскому быту, что начинали злиться, когда их заставляли одевать хорошие платья. Эта неприхотливость позже им очень пригодилась в жизни.Марина и Ася с матерью «ездили в Тулу на пароходе» (1). По Упе тогда ещё мог проплыть пароход! Сейчас её в некоторых местах можно перейти вброд.
Девочки любили читать, писали стихи, у Марины получалось гораздо лучше. Марина вообще была особенной, сверходаренной, «хватала с неба звезды» (1). По утрам она играла на рояле, в десять лет уже вполне осознанно читала взрослые книги, мамой запрещенные. Когда Марину отдали учиться в гимназию – она и там справилась. Ася была значительно мягче, гимназические нравы её шокировали. Основное образование девочкам дали гувернантки и мать – она «с детства приучила нас любить и уважать евреев, рассказывала о неправде против них, о преследованиях и погромах. …услыхав от Иловайского слово «жид», она запретила ему произносить его при детях» (1).
Но вскоре счастливая детская жизнь Марины и Аси закончилась. Мать девочек заразилась туберкулезом, участвуя в операции, проводимой вбольнице Иверской общины. Тогда участвовать в операциях было модно, образованные женщины вовсю эмансипировались, при этом старались как-нибудь послужить народу. Марина Александровна держала ногу бедняка, пораженную костным туберкулезом, которую отпиливал доктор. Для лечения хворающей жены Иван Владимирович повез всю семью в Италию. В Европу, при наличии денег, да ещё зная какой-либо европейский язык, тогда можно было ездить свободно, почти как в Тарусу. Семья Цветаевых отправились из Москвы осенью 1902 – Марине было десять, Асе восемь лет. Сделали остановку в Вене, затем добрались до городка Нерви, рядом с Генуей, там жил модный в то время доктор Маральяно, лечащий туберкулез особой сывороткой. Мама лечилась, девочки проводили свободное время на скалах у моря, жгли со сверстниками костры, жарили рыбу, учились курить. «Это очень противно, но отставать от мальчиков нельзя» (1), считали девчонки. Десятилетняя Марина писала уже вполне взрослые стихи, знала немецкий, французский, немного итальянский… Вскоре Иван Владимирович уехал собирать по Италии свои слепки, возле Цветаевых поселился революционер Владислав Кобылянский, бежавший с каторги. Мужественный и молодой Кобылянский выглядел героем в глазах девочек и Марины Александровны. Они звали его «Тигр», ведь он, по его словам, переплывал реку под пулями! Марина и её мама влюбились в Кобылянского, у него тоже возникло ответное чувство к Марине Александровне, он предлагал ей пожениться, но Марина Александровна не хотела причинять боль мужу. В Нерви учиться девочкам было негде, их перевезли в Лозанну – в пансион Лаказ. В комнате напротив жили три сестры армянских торговцев из Египта: мир был тогда таким же сложным и цветистым, как сейчас! Марина Александровна осталась лечиться в Италии, профессор Цветаев со старшими детьми вернулся в Москву. Марина в пансионе училась блестяще по всем предметам, успехи Аси были несколько хуже. Матери Марины Цветаевой стало получше, туберкулез не давал себя знать, она решила перебраться в любимую Германию, чтобы «приучать себя к северному климату» (1), а затем вернуться в Москву. Девочек перевезли в германский город Фрейбург. Марина и Ася учились в пансионе Бринк, их мать жила рядом, шел 1904 год. Увы, счастье семье Цветаевых было не суждено – Марина Александровна, возвращаясь зимой распаренной из театра, простудилась и вновь слегла, начался рецидив туберкулеза.
В 1905-м Иван Владимирович решил отправить супругу на лечение в Крым. По железной дороге Марина и Ася едут с родителями в Севастополь, осматривают город и Панораму, на пароходе плывут в Ялту и там поселяются на даче Вебера. В России начинается революция 1905 года, везде спорят о политике, с наивным восторгом ждут конституции, свободы, равенства, братства. В Москве происходит вооруженное восстание, Муся восхищается лейтенантом Шмидтом, броненосцем «Потемкиным», а её маме всё хуже, она уже не подпускает к себе детей, не целует их, боясь заразить туберкулезом. Надежды на выздоровление тают, ещё и двух лет не прошло со смерти Чехова, которому Ялта тоже не помогла. В российских городах прокатывается волна обысков, арестов революционеров, те в ответ начинают террор против полицейских и государственных служащих. В Ялту к жене Екатерине Павловне наезжает Горький, вскоре он уйдет от неё к актрисе Андреевой. Как-то Пешков пил с женой чай на открытой террасе, ялтинцы пожирали его глазами в театральные бинокли, писателю надоело излишнее внимание – он встал, раскланялся, задернул занавеси террасы. Литература была тогда властительницей умов, сейчас никому в голову не придет рассматривать в бинокль Пелевина, Варламова или Шаргунова. Их даже никто не узнает, в большинстве случаев.
У Марины Александровны началось кровохарканье, она таяла на глазах, говорила, поглядывая на своих девочек: «Подумать, что каждый прохожий сможет вас увидеть, а я не увижу!» (1). Надежд на выздоровление не оставалось, Иван Владимирович перевёз супругу в Тарусу. Это был июнь 1906 года, Таруса утопала в цветущей сирени, а Марина Александровна в свои 38 лет готовилась к смерти. Мы ругаем сегодняшнюю медицину, порой не ценим её, но сейчас почти не умирают от брюшного тифа, дифтерии, туберкулеза, гриппа или в родах. Мы слишком привыкли к хорошему. А тогда в Тарусе, посреди начищенных самоваров, глиняных крынок с молоком, вазочек с яблочным вареньем,слабеющая мать давала девочкам последние наставления: «Живите по правде, дети!». 5 июля 1906 она умерла, фотографию Марины Александровны, лежащей в гробу, Иван Владимирович повесил у себя в кабинете, пугая этой фотографией девочек. До осени 1906 Марина и Ася пробыли в Тарусе, затем повзрослевшая Марина поступилав интернат московской гимназии фон Дервиз. Через полтора месяца после смерти жены, в Тарусе, за обеденным столом у Добротворских, профессора Цветаева поразил инсульт. Ивана Владимировича положили в клинику, трое детей одиноко жили в опустевшем доме, а Марина – в интернате. Вскоре молодую Цветаеву отчислили за вольнодумство и своеволие. Не прижилась она и в гимназии Алфёровой. В сентябре 1908 Марина поступила в шестой класс гимназии Брюхоненко, которую окончила через два года.В это время ей было 14-15 лет, однако выглядела она совсем взрослой – «большая, плотная, она носила косу… глаза, светло-зеленые, пристальные, без очков, она часто щурила… нос с горбинкой… подбородок и рот – волевые… Красивой ее в те годы… было назвать нельзя» (1). Без присмотра родителей Марина росла дерзкой, вовсю курила, с семнадцати лет пристрастилась к рябиновой настойке, взяв привычку выбрасывать пустую бутылку прямо в форточку! Летом 1909 Цветаева самостоятельно ездила в Европу, высшее образование для женщин в России тогда было не предусмотрено. В Париже она прослушала летний университетский курс по старофранцузской литературе, а уже осенью 1909 началась её литературная деятельность в Москве.
Поэтическим наставником для Цветаевой в эти годы стал поэт «Эллис», точнее Лев Львович Кобылинский – переводчик Бодлера, малоизвестный сейчас символист с несколько извращенной психикой: он жил в комнате со всегда опущенными шторами, с горящими свечами перед портретом Бодлера и бюстом Данте. Многие в российской интеллигенции тогда воспевали грех, эстетизировали зло, отрекались от православия, развращая народ, готовя этим свою скорую гибель, изгнание или унижение. Эллис занимался медиумизмом, устраивал «демонические полеты в бездну», оккультные представления на тему «смерть и любовь», «грех и красота» – не совсем то, что нужно юным девушкам, оставшимся без матери. Но все девочки любят необыкновенное, а их отец почему-то благоволил Эллису. Поэты тогда были в моде, а Кобылинский, окончив Московский университет, отказался от карьеры экономиста, занялся переводами Бодлера. Когда профессор Цветаев уехал надолго в Каир – 1909 на конгресс археологов, Кобылинский особенно часто бывал в его доме, «открывая Марине мир современной русской поэзии» (2). Как уж он его Цветаевой открывал, сейчас неясно, только Кобылинский сделал 17-летней Марине предложение. Именно он ввел молодую Цветаеву в московский литературный круг, помог издать её ранние стихи в «Антологии» книгоиздательства «Мусагет» рядом с текстами Блока, Вячеслава Иванова, Белого, Кузмина, Гумилева. Он же познакомил Марину с первым мужчиной, в которого она влюбилась – это был его друг Владимир Нилендер. Ей было семнадцать, ему двадцать шесть. В эти свои годы Нилендер выглядел восторженным юношей, переводившим гимны Орфея и фрагменты из Гераклита Эфесского. С помощью Эллиса, за свой счет, Марина Цветаева издала первую книгу своих стихов, написанных в 15-17 лет – на толстой альбомной бумаге под названием «Вечерний альбом», посвященный памяти Марии Башкирцевой. Как ни странно, книгу сразу заметили, её приветствовали Брюсов, Гумилев, Шагинян и Волошин, который написал в отзыве, сравнивая Марину с другими женщинами-поэтами: «…ни у одной из них эта женская, эта девичья интимность не достигала такой наивности и искренности». В конце 1910-го Волошин явился к Марине домой и, несмотря на шестнадцатилетнюю разницу в возрасте,между ними возникла искренняя дружба. Для Марины закончилась «эпоха Эллиса» и началась «эпоха Волошина». Весной 1911 Марина, отдыхая в Гурзуфе, написала Волошину теплое письмо, тот пригласил её к себе в Коктебель.
Это была судьба. В Коктебеле у Волошиных Марина познакомится с Сережей Эфроном. Отчасти Макс и Сергей Эфрон спасли тогда Марину от преждевременной смерти. По словам сводной сестры Валерии Цветаевой: «Марина живет молча, упорно, ни с кем не считаясь – куда она идет? Так жить с людьми невозможно… В жизни это довольно страшно». В феврале 1910 Марина покушалась на самоубийство прямо на спектакле «Орленок» с Сарой Бернар в главной роли. Пыталась застрелиться, написав Асе прощальное письмо, но револьвер дал осечку и Марина передумала.
Весной 2011 Марина из Гурзуфа на татарской арбе поехала к Максу в Коктебель (Ася добралась сюда чуть позже) – и восточный Крым, Коктебель, Феодосия на всю жизнь стали близким, родным для Марины и Аси местом. Елена Оттобальдовна Кириенко-Волошина, овдовев, купила в Коктебеле землю и выстроила дом, привечая гостей от скуки и для заработка. Она брала с гостей небольшую плату, дом Волошиных функционировал как приморская гостиница для столичной творческой молодежи. К Волошиным приезжали молодые артисты, поэты, художники, в доме царила творческая атмосфера и отдыхать тут было совсем недорого. По словам Волошина, в его доме «ставится одно условие: каждого вновь прибывающего принимать как своего личного гостя». Молодежь здесь отдыхала, веселилась, влюблялась… Порядки в доме устанавливала Елена Оттобальдовна – Пра (от слова «Праматерть» из одной волошинской мистификации) – мать Волошина. Её мужем когда-то был Александр Кириенко-Волошин, киевский юрист, коллежский советник. Вскоре после рождения сына Волошины развелись, отец Макса умер в 1881. Елена Оттобальдовна (в девичестве Глазер) сначала жила в Таганроге и Севастополе, а с 1893 началась ее коктебельская эпопея. Макс учился то в Феодосии, то в Москве на юридическом факультете, был отчислен из университета «за участие в беспорядках», добирал образования в Европе – слушал лекции в Сорбонне, брал уроки рисования у художницы Кругликовой в Париже. С 1903 публиковался в Москве как поэт-символист, затем и как парижский корреспондент газеты «Русь», журнала «Весы». В 1905 году в Париже он стал масоном, в 1906 женился на художнице Маргарите Сабашниковой, поселился с ней в Петербурге. К 1907 году их отношения зашли в тупик, Макс переехал к матери в Коктебель, периодически наведываясь в столицы, увлекаясь литературными мистификациями – всем известна его дуэль с Гумилевым из-за поэтессы Дмитриевой, которой Макс придумал яркий образ «Черубины де Габриак». Помимо поэзии занимался он многим – антропософским движением, литературной критикой, живописью… К 1910 году Волошин стал известным в России поэтом и литературным критиком, а его крымские акварели выставлялись на выставках «Мира искусства». В 1914 он ездил в Швейцарию, где вместе с единомышленниками-антропософами участвовал в строительстве «Первого Гётеанума», культурного центра основанного Штайнером антропософского общества. Служить в русской армии Волошин отказался, написав письмо российскому военному министру, где говорил, что не желает участвовать в «кровавой бойне». После Октябрьской революции 1917-го Макс жил в Коктебеле, в годы Гражданской войны прятал в своем доме то белых, то красных, с 1924 года превратив, с одобрения «Наркомпроса», свой дом в бесплатный Дом творчества Литфонда СССР. В 1927 Макс снова женился, теперь на Марии Степановне Заболоцкой, которая до своей смерти в 1976 сохраняла его творческое наследие и Дом поэта. Умер Макс от инсульта в августе 1932, но весной 1911 до этого было ещё сравнительно далеко, в его доме в Коктебеле царили любовь, поэзия, солнце…
Одним из гостей Волошиных той весной был Сережа Эфрон, красивый мальчик с трагической судьбой. Его родители – Елизавета Петровна Дурново и Яков Константинович Эфрон, – революционеры-народники, сторонники террора, участники организаций «Земля и Воля», «Черный Передел». Елизавета Петровна Дурново выросла на стихах Некрасова, посвятила себя революции, родив при этом девять детей. Её старшие отпрыски тоже пошли в революцию, перенеся аресты, ссылки, преследования. К 1907 жить в России Эфрону и Дурново стало совсем невозможно – Столыпин ввел жесткие меры в отношении революционеров. Уже немолодая Елизавета Петровна бежала за границу к мужу с двенадцатилетним сыном Костей. Сергею Эфрону было в это время 14 лет и он остался в России. В январе 1910, придя в Париже из школы, Костя Эфрон повесился – играя, по слухам, в казнь народовольца. В ту же ночь от горя и отчаяния на том же крюке повесилась и Елизавета Петровна, хоронили её вместе с сыном. Революция, едва начавшись, пожирала своих детей. Яков Константинович Эфрон, отец Сережи, не видел этого ужаса, скончавшись в Париже летом 1909-го. Сережа Эфрон к январю 1910 остался круглым сиротой, к тому же у него открылся туберкулез. Вполне понятно его душевное состояние весной 1911. Надломленность Сергея Эфрон Марине Цветаевой оказалась близка, она тоже была сиротой и по характеру нуждалась в мужчине ведомом, податливом. С мужланом она бы не ужилась. Марина писала Розанову: «В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать». Марина и Сергей прилепились друг к другу сразу и намертво. Сергей был красивым, добрым, искренним мальчиком, на год моложе Марины. Возможно, ему слегка не хватало глубины и настойчивости, но все это было у Цветаевой. Зато у Сергея имелась галантность, предупредительность и невероятная терпимость к выходкам поэтессы. Он был не чужд искусства, хотя сильно разбрасывался – занимался в драматической студии, при случае выходил на сцену, пробовал писать, занимался искусствоведением. Он тонко шутил, был красив, порядочен, приятен в общении. А самое главное, он очень любил Марину и дело тут было не только в физической приязни. Их любовь долго оставалась платонической даже после заключения брака, Марина много изменяла ему с другими, Сергей всё терпел. Это было родство душ, они оказались необходимы друг другу как преданные брат и сестра, как два одиночества, кинувшиеся в объятья друг друга. Внешность Марины Сергея сильно не волновала – в момент знакомства, например, Цветаева была стриженой после кори.Сергей нуждался в сильном человеке рядом с собой, он болел, к тому времени ещё даже не окончил гимназии – школьник, по сути. Марина сразу взяла его под опеку, первым делом вывезла Сергея из Коктебеля в уфимские степи на кумыс. Ася в том весеннем Коктебеле 1911тоже не скучала, в свои 16 лет влюбилась в семнадцатилетнего юношу Бориса Трухачёва, из Коктебеля уехала с ним в Финляндию. Все эти переезды и личную жизнь девушки скрывали от своего отца, он долго ещё слал им содержание в Коктебель, а Волошины переправляли деньги в нужное место. Для профессора Цветаева оказалось большим сюрпризом, когда Марина сказала ему, что выходит замуж. Вскоре его ждала и вторая неожиданность – Ася забеременела. С лета 1911 и до революции сестры Цветаевы почти каждую весну-лето проводили один-два месяца в Коктебеле.
Обвенчались Марина и Сергей в январе 1912, свидетельницей на свадьбе была веселая Пра. В церковной книге она расписалась как «неутешная вдова Кириенки-Волошина». У Марины и Сергея на счетах оставались ещё деньги родителей, в конце февраля 1912 они уехали в свадебное путешествие по Европе – посетили Францию, Италию, Германию… В мае вернулись в Москву на торжественное открытие детища профессора Цветаева – Музея изящных искусств. Для Ивана Владимировича это было главное событие жизни.На открытие музея приехал император с дочерями, матерью. В своей речи перед императором Иван Владимирович сказал, что «семейная жизнь мне не удалась, зато удалось служение родине». Но почивать на лаврах ему долго не дали – вскоре начались судебные тяжбы. Один из служащих музея украл несколько экспонатов, суды отравили профессору последние месяцы жизни. Умер Иван Владимирович Цветаев через год после открытия музея, едва успев увидеть внуков: Ася родила сына Андрея, а Марина – дочь Ариадну.
В феврале 1912 у Марины вышел второй сборник стихов – «Волшебный фонарь». В марте 1913 третий: «Из двух книг». Марина и Сергей поначалу жили в собственном доме в Замоскворечье. Деньги дала Тьо,обитавшая в Тарусе, это был её свадебный подарок. Зиму 1913-1914 Сергей и Марина с ребенком провели в Феодосии – Сергей экстерном сдавал здесь экзамены в гимназии. Дом в Замоскворечье они сдали в аренду, Марина как раз по этому делу в 1913-м вернулась в Москву и случайно угодила к отцовскому умиранию, смогла с отцом проститься. После похорон Марина поселилась в Ялте, куда Сергей переехал из Феодосии для лечения. Затем Цветаева перебралась из Ялты в Феодосию поближе к Максу.
С этих пор Марина и Сергей часто жили отдельно – Марина кинулась в бурю молодой чувственности. Для успешного творчества ей нужна была постоянная смена партнеров, точнее объектов любви. Вначале она увлеклась братом Сергея (тридцатилетним Петром Эфроном), но тот быстро умер от туберкулеза и этот роман миновал семью Марины сравнительно безболезненно. Марина и Сергей вернулись в Москву, Сергей поступил в Московский университет на историко-филологический факультет. В Замоскворечье жить они почему-то не захотели, сняли двухэтажную квартиру в Борисоглебском переулке в центре Москвы, возле Арбата, с выходом из квартиры на крышу. Марина продолжила свои любовные эксперименты. Она познакомилась с поэтессой Софией Парнок, на девять лет старше себя. Марине хотелось чувственного опыта, любви, страсти, а отношения с женщиной казались не такими опасными, шокирующими Сергея, как отношения с посторонним мужчиной. До революции женские влюбленности в среде аристократов и образованных считались почти безобидными, даже модными, а влюбляться Марине было все-равно в кого, лишь бы этот человек оказался не чужд поэзии. В 1921 Марина напишет: «Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное – какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное – какая скука!»
Всю жизнь Марине скучно не было. Любовные потрясения всегда служили для Марины необходимым топливом творческого процесса. Марина жила как многие, согласно своим стихам: «Заповедей не блюла, не ходила к причастью. / Видно, пока надо мной не пропоют литию, / Буду грешить – как грешу – как грешила: со страстью! / Господом данными мне чувствами – всеми пятью!» Цветаева писала позже о своем романе с Парнок: «И вот улыбающаяся девушка, которая не хочет постороннего в своем теле… встречает на каком-то повороте дороги другое Я, её, которую нечего бояться, от которой не надо защищаться, потому что она не может ей сделать больно…».У Марины имелась потребность заново влюбиться, к Сергею она уже привыкла, нужен были новые впечатления: «Я всегда боялась, что больше не полюблю, что больше ничего не узнаю». Насчет боли Марина ошиблась. Этот роман с женщиной, тянувшийся полтора года, принес много боли Сергею и Марине. Позже она назовет эти отношения «первой катастрофой в своей жизни», а цикл своих стихов, обращенных к Парнок, Цветаева так и назовет: «Ошибка». Правда затем этот цикл она озаглавит по новому – «Подруга». Сергей тогда в отчаянии тоже вроде завел какой-то роман, но тут началась Первая мировая и его отправили служить в санитарном поезде братом милосердия. Цветаева же всегда считала войну делом противоестественным, писала, что «не надо людям с людьми на земле бороться». Пока муж воевал, она, как ни в чем не бывало, поехала с Парнок в Коктебель, затем жила с ней на даче в Святых горах под Харьковом, вместе с дочерью Ариадной и её няней. Так и путешествовали вместе – любовницы, ребенок и няня. Парнок, судя по её стихам, испытывала к Марине смешанные чувства – любовную страсть и материнские чувства одновременно. То, что виделось Цветаевой в начале почти невинным развлечением, оказалось вполне греховным, тяжелым для души, опасным для семьи, делом. Цветаеву мучили совесть и чувство вины перед Сергеем. Однако самой бросить Парноку неё не получалось, расстались они, когда у Софии началось новое увлечение. Марина, конечно, и не собиралась уходить от Сергея, оправдывалась перед его сёстрами чуть раньше в 1915: «Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду. Пишу ему то каждый, то – через день, он знает всю мою жизнь, только о самом грустном стараюсь писать реже. На сердце – вечная тяжесть».
Расставшись с Парнок в феврале 1916, Марина пишет покаянные стихи, обращенные к Сергею: «Самозванцами, псами хищными, / Я до тла расхищена. / У палат твоих, царь истинный, / Стою – нищая!» Но хватило Марину не надолго. Семейная жизнь с мужем казалась ей пресной – попробовав допинг свободной любви, она уже не могла, да и не хотела от него отказаться. Любовь или страстная дружба для нее теперь стали жизненной необходимостью. Имеем ли мы право винить её?
Марина, если применить технические характеристики в отношении её творческой мощи – усовершенствованный «Гелендваген» с гигантскими зубчатыми колесами, двигателем в 500 лошадиных сил, дорожным просветом в шестьдесят сантиметров и глубиной брода около метра, рядом с обычным человеком, напоминающим в творчестве крошечный «Матис» или «Оку». Максимум, что может написать такой человек – стишки к детскому утреннику или поздравление начальнику по службе. Чтобы решать те творческие задачи, которые были под силу только Марине, ей приходилось работать на зверских, разрушительных оборотах своего сверхмощного двигателя в форсированном режиме. Влюбленности Марины, с последующими разочарованиями, пустотой в душе, семейными кризисами – тот самый форсаж её творческого аппарата. Только в этом режиме она могла создавать стихи, которые будут восхищать человечество ещё сотни лет! Она расплатилась зачастую смену и не всегда адекватный выбор партнеров, мучениями, причиненными себе и мужу, умершей в интернате от голода дочерью Ириной… Больно и страшно думать об этом, но разве можно требовать от огромного, сверхмощного, с множеством вмятин, раллийного джипа, чтобы он поместился, не помяв цветы, среди нашей клумбы, паркуясь на месте, предназначенном для «Оки». Когда-то «Ока» была популярной машинкой: недорогая, тратит мало бензина, не вызывает раздражения и зависти у соседей. Но она не может выступать на ралли «Париж-Дакар», а Марина в творчестве – именно раллийный джип, забрызганный грязью, с грохочущим от невероятной мощи двигателем. Цветаева была создана Господом для таких нагрузок, она их выдерживала пятьдесят лет, могла бы и ещё выдержать, но жизнь сложилась так, что Марина предпочла умереть. «Дальше было бы еще хуже, это была бы уже не я»,– написала она в предсмертной записке. Марина знала себе цену, несла свою творческую ношу горделиво, с высоко поднятой головой, не хотела, чтобы жизнь возила ее лицом по грязи, боялась нелюбви, старческой немощи. Бог ей судья, она жила в разреженном пространстве творческого космоса, там действуют другие законы бытийной атмосферы. Мы не судить её должны, а благодарить – она впустила нас в свою огромную душу-вселенную, страстную и космически высокую одновременно.
В конце концов, если гениальному поэту, невероятно обогатившему русскую литературу, для работы необходимо состояние влюбленности – неужто не разрешим ей этого? Марина никого и не спрашивала. Она с детства «резка, неприступна, избегала нежностей и поцелуев» (1), у неё «жесткая определенность желаний и нежеланий, ум, раннее развитие» (1). Она – серьезный, творческий, большой человек, находиться с таким рядом всегда тяжело,замечали это многие. У Цветаевой высочайшие требования к людям,и самое главное требование – любви. Она сама любила и писала о любви так, как никто, «захлебываясь анжамбеманами внутри классической силлабико-тоники» (Винников).
…Легкого и покровительственного отношения к себе она не терпела: «…шуток (с собой) вообще не понимаю, в детстве кидалась предметами, ныне, увы, ограничиваюсь словесным рипостом… Шутить со мной – отсутствие чутья и дурной вкус» (Кому?). Даже с самыми близкими людьми она могла быть жестокой – раздавала затрещины дочерям, рвала книги и отношения: «Сижу и рву в клоки подлую книгу Мандельштама «Шум времени» (Шаховскому). Что уж говорить про дальних, например Струве: «Совсем не понимает стихов, ни моих, никаких. Френолог бы у него двух шишек не обнаружил: воображения и слуха» (Шаховскому). Впрочем, поэты тогда вообще не стеснялись в выражениях, не жалели друг друга. Маяковский написал о книге «Молитва о России» Эренбурга: «Скушная проза, печатанная под стихи. С серых страниц – подслеповатые глаза обремененного семьей и перепиской канцеляриста… Из испуганных интеллигентов». Цветаева тоже не хочет сюсюкать в литературе, к ней тоже относились в ответ очень жестко. Цветаева – воин, амазонка в поэзии. Показательно – она не хотела именоваться женщиной-поэтом, считала это обидным. Говорила, что она просто поэт, неотличимый от мужчины.У неё, и вправду, такая поэтическая мощь, что не каждому мужчине с ней тягаться – разве что Есенин, Пастернак, Бродский могли с ней соперничать.
В 1916 у Цветаевой, после романа с Парнок и короткого возвращения к мужу, началось увлечение Мандельштамом. Летом 1915 они не заметили друг друга в Коктебеле, хотя прожили рядом три недели. Но Марина была с Парнок, с нею и уехала из Коктебеля в Харьковскую губернию. По настоящему увидели друг друга Марина и Осип в январском Петербурге 1916. Марина ходила по литературным салонам, поэты там читали друг другу свои стихи, дарили книги. Марине в это время 23 года, Осипу – 25. Мандельштам некрасив, физически недоразвит, но у него длинные, густые ресницы и большой талант. Он человечески слаб, очень странен при своём глубоком уме и блестящей образованности. Он привязан к Древней Элладе, Риму и Германии. По убежденьям он западник, Цветаева вроде бы тоже, но у неё глубинное чувство России, а Мандельштам в юности принял лютеранство, Россия для него чужая, он считает себя «римлянином» до встречи с Цветаевой. Марина хотела показать ему Москву, он приезжал к ней в первопрестольную несколько раз с февраля по июнь 1916. Цветаева относилась к нему с интересом и нежностью. Летом 1916-го Мандельштам навестил её в Александрове, где Марина жила у сестры. Первый брак Аси распался в 1914-м и она вышла за инженера-химика Маврикия Минца, переехала к нему в Александров. Там любовь Марины накрыла Осипа с головой, показавшись слишком удушающей. Он сбежал от Цветаевой в Коктебель, написав прощальные стихи: «Нам остается только имя – / Чудесный звук, на долгий срок. / Прими ж ладонями моими / Пересыпаемый песок»… Судя по всему, до побега их отношения были достаточно близкими. Именно после Марины у Осипа, по словам его жены Надежды, «появляется эротика в стихах». Марина тоже достаточно откровенна: «Откуда такая нежность? / Не первые – эти кудри / Разглаживаю, и губы / Знавала темней твоих…» В воспоминаниях об Александрове у Мандельштама: «Не отрываясь, целовала». В лице Марины его поцеловала Россия, а он её отверг, приняв затем от неё гибель. Общение с Осипом было полезно и для Марины, в этот период она стала писать свои классические стихи, вошедшие затем в знаменитые «Версты». А Осип оказался неблагодарным любовником и другом, в 1922 году он пишет в журнале «Россия» о современной поэзии: «…женская поэзия продолжает вибрировать на самых высоких нотах, оскорбляя слух, историческое, поэтическое чутье. Безвкусица и историческая фальшь стихов Марины Цветаевой о России – лженародных и лжемосковских – неизмеримо ниже стихов Адалис…» Кто теперь знает Адалис? Как мог Осип так ошибаться? У него был ум и большой поэтический талант, но настоящего понимания России он так и не приобрел.
Тем временем Сергей Эфрон оставил санитарный поезд и появился в Москве, собираясь учиться в школе прапорщиков. Перед учебой он отдохнул в Коктебеле, где познакомился с Ходасевичем, который характеризовал его своей жене так: «умный и хороший мальчик». Эфрону 22 года, его дочери уже 4 года, но Сергей так и останется на всю жизнь немного мальчиком…Осенью 1916 Сергей начинает занятия в школе прапорщиков в Нижнем Новгороде – несмотря на болезненность он хороший солдат, в отличие от многих поэтов. Маяковский, Есенин, Волошин от армии, как сейчас бы сказали, «закосили». Пастернак негоден к военной службе из-за укороченной ноги. Марина, как истинный поэт, тоже лишена военного патриотизма, она почти не пишет о войне. Впрочем, есть поразительное стихотворенье, созданное в Александрове: «Чем прогневали тебя эти серые хаты, / Господи! – и для чего стольким простреливать грудь? / Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты, / И запылил, запылил отступающий путь… / Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше, / Чем этот жалобный, жалостный, каторжный вой / О чернобровых красавицах. – Ох, и поют же / Нынче солдаты! О, Господи Боже ты мой!»
Сергей поехал учиться в Нижний, оставив жену беременной. Судьба у родившейся девочки была тяжелая. Марина почему-то не любила младшую дочь. Может быть оттого, что всегда мечтала о сыне и была разочарована дочерью? А может, дело в том, что Ирина оказалась менее развита, нежели Аля? Родилась она, когда матери было явно не до неё – 13 апреля 1917, меж двумя русскими революциями, перед Гражданской войной. Поэты в такие периоды возбуждены и не вполне адекватны. Волошин провёл эту зиму в Москве, «носится из дома в дом и кипит и бурлит известиями, планами, проектами». Маяковский, в свою очередь, бегает по Петрограду – «в расстегнутой шинели и без шапки». Услыхав стрельбу, он как ошалелый бежит туда:
«- Куда вы?
– Там же стреляют! – закричал он в упоении». (В. Катанян «Маяковский»)
Многие русские поэты тогда видели будущее в розовом свете, ещё не зная, что Блок вскоре умрет «без воздуха», Маяковский пустит себе пулю в сердце, Есенин удавится в «Англетере», Гумилев и Клюев окажутся расстрелянными. Но Марина иллюзий не строила, она-то как раз зоркость сохранила, с уклоном в пессимизм: «Заблудился ты, кремлевский звон, / В этом ветреном лесу знамен. / Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!»Чуть позже:«Идет по луговинам лития. / Таинственная книга бытия / Российского – где судьбы мира скрыты – / Дочитана и наглухо закрыта».
Лето 1917 у сестер Цветаевых выдалось катастрофическим – в мае скоропостижно, от аппендицита, умер второй муж Аси – Маврикий Минц (ему посвящены стихи Марины «Мне нравится, что вы больны не мной»). Ася в это время отдыхала с двумя сыновьями в Крыму, она сразу же помчалась в Москву, не успела на похороны, возвратилась в Коктебель, где через два месяца умрет её второй сын, годовалый Алеша. Сергей Эфрон с июля 1917-го обучает солдат в московском пехотном полку. Марина в октябре загорает в Коктебеле и Феодосии, 31 октября она выехала назад, в поезде узнав о революции и уличных боях в Москве. Полк Сергея защищал Кремль, Марина ещё раз остро осознала, насколько любит Сергея. Она пишет мужу проникновенное письмо:«Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что «я» для Вас не важно, потому что я все это с первого часа знала! Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака…»
Господь сохранил Сергея, уже через день после прекращения боев Цветаева с мужем выехали на юг, где начинает формироваться Добровольческая армия. Марина и Сергей однозначно на стороне белых. Убеждения Волошина сложнее. Он прекрасно понимает, что с прежней Россией покончено, в своем Коктебеле спасает белых от красных и красных от белых, пережив смену власти немцев, французов, англичан, татарского, караимского правительств. Он грустно пишет: «С Россией кончено… На последях / Ее мы прогалдели, проболтали, / Замызгали на грязных площадях, / Распродали на улицах: не надо ль / Кому земли, республик да свобод, / Гражданских прав? И родину народ / Сам выволок на гноище, как падаль…»
Макс провидчески предсказывал друзьям на пять лет вперед: в России будет террор, гражданская война, расстрелы, заставы. Он воспринимал революцию как справедливое возмездие оторвавшимся от жизни аристократам, как очищение России. Марина смотрела на всё печальнее. Она отправилась 25 ноября 1917 из Крыма в Москву, чтобы забрать детей и вернуться с ними в Коктебель, поближе к Сергею, Максу и Пра, но назад выбраться уже не смогла. Страна разделилась на Север и Юг, в точности как пророчествовал Макс. Все её близкие – Сергей, Ася, Макс, Пра – оказались на юге, она в Москве, с двумя голодными дочерями, одной из которых суждено было погибнуть.
Марина одна жить не умела – первым делом она побежала разыскивать актера Павлика Антоколького, знакомого Сережи по Студии Вахтангова. Стала бывать с Антокольским на студии, влюбилась в её актера и режиссера Юрия Завадского. Начала писать романтические пьесы, цикл стихов «Комедьянт». Но Завадскому было не до неё, Марина вскоре написала о нем – «тщеславное, самовлюбленное, бессердечное существо, любящее только зеркало», – и сердцем переключилась на Сонечку Голидей, актрису Второй Студии Художественного театра. Их познакомил Антокольский, Сонечка была в то время, словами Марины: «маленькая девочка… Павликина инфанта! С двумя черными косами, с двумя огромными черными глазами, с пылающими щеками. Передо мною – живой пожар. Горит все, горит – вся… И взгляд из этого пожара – такого восхищения, такого отчаяния». Сонечка прославилась в тогдашней Москве моно-спектаклем по Достоевскому «Белые ночи». Дружбой-любовью с Сонечкой у Марины заняты весна и лето 1919. В это время дочери Марины голодают и добрая Сонечка всегда приходила к ним с едой. Двухлетняя Ирина её очень ждала, приговаривала при её появлении: «Сахай давай! Кайтошка давай!». В «Повести о Сонечке» Марина говорит, что физической близости между молодыми женщинами не было: «Мы с ней никогда не целовались: только здороваясь и прощаясь. Но я часто обнимала ее за плечи». Цветаева написала несколько пьес для Сонечки и стихи о ней: «Ландыш, ландыш белоснежный, / Розан аленький! / Каждый говорил ей нежно: / «Моя маленькая!» Затем Сонечка исчезла из жизни Марины – влюбилась в какого-то красного командира, уехала с ним в провинцию. Марина голодала, пыталась работать: с ноября 1918 устроилась в «Информационный отдел Комиссариата по делам Национальностей», в апреле 1919 – в «Центральную коллегию попечения о пленных и беженцах», в ноябре 1920 – в театральный отдел Наркомпроса. Но долго службы не могла выдержать: «Служила когда-то 5,5 месяцев (в 1918) – ушла, не смогла, – лучше повеситься» (Асе).
В 1919 стало совсем худо. Квартиру её уплотнили, в распоряжении Марины и Али от большой двухэтажной квартиры в Борисоглебском переулке остались комната, кухня, детская и небольшой чердак – нетопленые, иногда без света. Входная дверь не запиралась, к Марине однажды вошел грабитель, но взять у неё было нечего. У Марины в это время одутловатое, бледное от голода лицо, пышные волосы,она в корсете, перепоясанная юнкерским ремнем, через плечо офицерская сумка, которая была для неё символом белого сопротивления… Зимой она ходила в валенках, весной и осенью – в ботинках без шнурков. Платье сшила из портьер. Дочери её голодали, но Марина не могла себя заставить просить даже ради них! Иногда она крала книгу или еду! Ася пишет про «презрение к законности» Марины, ходили слухи, что она продала мебель знакомых Андрея, поставленную к ней на время, не отдавала долги (например М.И. Гриневой-Кузнецовой). Она жила тем, что продавала свои книги, рукописные брошюры стихов. Вместе с ней в «Лавке Писателей» торговали книгами и рукописями Н. Бердяев, М. Осоргин, Б. Зайцев… Аля помогала по хозяйству, на ней было мытьё посуды, вынос мусора, уборка. При этом она знала многие стихи матери наизусть, она красива, умна и талантлива. Ирина же помочь ничем не может, у неё замедленное развитие, она слабая, почти не ходит и не говорит к двум годам. Вера Звягинцева свидетельствует: «Всю ночь болтали, Марина читала стихи… Когда немного рассвело, я увидело кресло, все замотанное тряпками, и из тряпок болталась голова – туда-сюда. Это была младшая дочь Ирина…» В отношении к дочерям Цветаева тоже могла быть жестокой. На недоразвитую Ирину она обращает мало внимания, Ирина не вписывается в её рисунок жизни. Уходя из квартиры, Марина и Аля часто привязывали Ирину к креслу, чтобы не упала. В конце ноября 1918-го есть детям стало совсем нечего, Марина отдала дочерей на время в приют в Кунцево, чтобы как-то пережить голодную зиму. Но приехала навестить девочек лишь через месяц, в конце декабря! Аля была при смерти, лежала с высокой температурой. Марина на попутных санях привезла её домой, выхаживала два месяца, температура часто становилась критической. Ещё и поэтому Цветаевой было не до Ирины в январе и феврале 1919-го! В комнате у неё было 4-5 градусов тепла, жизнь Али висела на волоске. Сёстры Эфрон предлагали забрать Ирину к себе навсегда, Марина отдавать совсем не хотела – выходит, надеялась забрать её назад. Но 2 февраля Ирина умерла. Марина узнала об этом случайно в Лиге Спасения Детей: «Умерла без болезни, от слабости. И я даже на похороны не поехала – у Али в этот день было 40,7 – и – сказать правду?! – я просто не могла». Есть ещё страшное письмо Веры Эфрон к Оболенской: «Лиля хотела взять Ирину сюда и теперь винит себя в ее смерти. Ужасно жалко ребенка – за два года земной жизни ничего, кроме голода, холода и побоев». Марина, выходит, в раздражении шлёпала девочку? Аля, глядя на мать, тоже относилась к Ирине пренебрежительно. Марина объясняла свое отношение к ребенку в письме к Звягинцевой и Ерофееву: «…во всем виноват мой авантюризм, легкое отношение к трудностям, наконец – здоровье, чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не веришь, что другому трудно… И – наконец – я была так покинута! …у меня была только Аля, и Аля была больна, и я вся ушла в ее болезнь – и вот Бог наказал». «…Самое страшное: мне начинает казаться, что Сереже я – без Ирины – вовсе не нужна, что лучше было бы, чтобы я умерла, – достойнее! – Мне стыдно, что я жива. – Как я ему скажу?»
После смерти Ирины Цветаевой выделили дополнительный паек и она теперь могла накормить Алю, выходить её. С тех пор она своих детей всегда едой пичкала – Георгий, например, был очень упитан. Смерть Ирины стала для Цветаевой шоком, как бы она к неё не относилась. Ариадна Эфрон позже написала Антокольскому: «Иринина смерть сыграла огромную роль в мамином отъезде за границу, не меньшую, чем папино там присутствие. Мама никогда не могла забыть, что здесь дети умирают с голоду». Утешала себя и мужа Марина тем, что надеялась родить сына, о котором горячо мечтала. Но понимание смысла произошедшего в ней было безошибочное: «Детоубийцей на суду / Стою – немилая, несмелая. / Я и в аду тебе скажу: / «Мой милый, что тебе я сделала?»
Несмотря на горести, судя по её письмам, у Марины много увлечений в эти годы – Антокольский, Завадский, Сонечка Голидей, затем Алексеев, помощник Мейерхольда режиссер Бебутов, князь Волконский, художник Н.Н. Вышеславцев (ему посвящен большой цикл стихов «Спутник»), Алексей Стахович… Мы не знаем степени близости Марине каждого из них, это и не важно. Князь Волконский, например, вообще не интересовался женщинами, а со Стаховичем она была едва знакома. В основном это была характерная для Марины дружба-любовь, для неё главным в отношениях было «собеседничество». Хотя при этом ей часто казалось, что «Нельзя, не коснувшись уст, / утолить свою душу!». Но мало кто из мужчин мог выдержать интенсивность отношений с Мариной, она и сама была склонна разочаровываться, поэтому одно её увлечение сменяется другим с бешеной скоростью. Едва влюбившись, она уже пишет Е.Ланну (ему посвящена поэма «На Красном коне»), что теперь она свободна от него, потому что в её жизни появился восемнадцатилетний красноармеец Борис Бессарабов (ему посвящены стихотворение «Большевик» и поэма «Егорушка»). И тут же Бессарабов становится ей тоже не нужен, поэма-то уже написана! Как только стихи, вдохновленные конкретным человеком, в Марине иссякали, этот человек выбрасывался на свалку её романтических историй. Творческий реактор и в голодные годы работал в Марине безотказно. Хорошо написала Надежда Мандельштам: «Есть таинственная связь стихов с полом… Особое напряжение поэзии, её чувственная и профетическая природа гораздо больше меняет человека, чем другие искусства и наука». Любовь поэта – странная и часто страшная штука. Измену стихами Мандельштам, например, считал гораздо более серьезным проступком, нежели физический контакт с женщиной. При всех влюбленностях для Цветаевой отношение к мужу – любовь, а остальное просто «романтизм», как она говорила. Асе она писала: «Все эти годы – кто-то рядом, но так безлюдно!» Вернувшись после Праги и Парижа в Москву она сказала Тарасенкову, что всем нужны только её стихи, а не она сама, мол «до неё самой никому нет дела» (6). Но ведь и она точно так же часто относится к людям!
К 1920-му Марина устала от бешеной смены влюблённостей и разочарований, постоянно вспоминает мужа, но тот исчез. Судьба делает ещё один поворот скрипучего колеса, в голодной Москве Цветаева знакомится с Пастернаком. Это произошло на литературном вечере в доме Цейтлиных. Делец и меценат Цейтлин был двоюродным братом Иды Высоцкой, с которой Пастернак дружил. В голодную революционную зиму богатые Цейтлины собирали у себя поэтов, подкармливая их. На вечерах присутствовали футуристы Маяковский, Бурлюк, Каменский, символисты Бальмонт, Балтрушайтис, Вячеслав Иванов, Белый. Пастернак и Цветаева как-то оказались рядом за ужином, Пастернак поделился с Мариной планами: «Я хочу написать большой роман: с любовью, с героиней – как Бальзак». По результатам того вечера Цейтлин издал альманах «Весенний салон поэтов» в собственном издательстве «Зерна». Уехав затем в Париж Цейтлин остался литературным меценатом, но Цветаевой он помогать отказался: «К нам она – и нам ее поэзия – не подходит».
После революции Цветаева и её девочки голодали, а Пастернак оказался более практичным. Летом 1918 Пастернаки развели огород в бывшем имении друзей, по Киевской железной дороге: выращивали зелень, овощи и картошку, собирали яблок в запущенном саду. Позже он возделывал огород у родственника в Касимове. Цветаева жила очень тяжело, надсадно, думала о пропавшем муже и умершей дочери, а тут ещё 20 ноября 1920 в Москве объявили: Гражданская война закончена, остатки Добровольческой армии сброшены в море! Все радовались и пели «Интернационал», Цветаева же была подавлена. Думая о муже, она пишет «Плач Ярославны» и цикл стихов «Разлука». Когда в феврале 1921 за границу собрался Эренбург, приятель Цветаевой, Марина попросила его найти Сергея, написала мужу письмо: «Если Вы живы – я спасена… я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы… Все мои мысли о Вас… Если Богу нужно от меня покорности – есть, смирения – есть, – перед всем и каждым! – но отнимая Вас у меня, он бы отнял жизнь…»
Эренбург постарался, нашел Сергея Эфрона. 1 июля 1921, впервые за 3,5 года, Марина получила от мужа долгожданное письмо: «Милый мой друг – Мариночка. Сегодня я получил письмо от Ильи Г., что Вы живы и здоровы. Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости… Я живу верой в нашу встречу. Без Вас для меня не будет жизни, живите! Я ничего не буду от Вас требовать – мне ничего не нужно, кроме того, чтобы Вы были живы…»
Сергей Эфрон в это время находился в Стамбуле, но готовился переехать в Прагу, где открылись учебные вакансии в Карловом университете. Марина Цветаева стала собираться к мужу. Ей нужны были деньги на дорогу – она продает личные вещи, готовит к печати поэму, пьесу, поэтический сборник под названием «Версты». В ноябре 1921 Сергей Эфрон едет в Прагу в товарном вагоне с множеством других белых офицеров. Правительство чешского президента Масарика предложило в 1921 русским беженцам помощь, денежные пособия, возможность учиться: в Прагу тогда устремились тысячи.
У России в то время не было прямого сообщения с Прагой, Марина выехала поездом 1 мая 1922 из Москвы в Ригу. Этот город не входил тогда в состав Советской России, но поезд туда ходил. Там Цветаева пересела в поезд «Рига-Берлин». На вокзале в Берлине её встречал Эренбург, который много сделал для воссоединения цветаевской семьи.
Берлин был почти филиалом Москвы и Питера в те годы, в нём жило более 100 000 русских. Тогда ещё приезжающих из России не делили на эмигрантов и советских туристов, многие ездили туда и обратно. В Берлине революции не случилось, сохранились порядок, уважение к частной собственности, образованию. После разгромленной России образованным русским приятно было оказаться среди красных черепичных крыш, цветов и фонтанов на улицах, среди театров, книжных магазинов, уютных кафе. В Берлине тогда выходили три ежедневные русские газеты, пять еженедельников, на литературных вечерах выступали Белый, Алексей Толстой, Ремизов, Пильняк, Есенин, Северянин, Черный, Ходасевич, Горький, Эренбург, Пастернак, Маяковский… В Москве царили разруха, голод и грязь, а в Берлине можно было комфортно пожить, поработать, издать книгу, выступить перед русской интеллигенцией.
Марина Цветаева, добравшись до германской столицы, отправила мужу телеграмму, сама же необъяснимым образом увлеклась Вишняком («Геликоном»), малозначимым поэтом того времени. Началось всё с бесед о поэзии, затем сработала обычная для Марины каталепсия влюбленности, которая исчерпалась за три недели, но эти три недели пришлись на приезд в Берлин Сергея Эфрона. Он, конечно, всё понял, был страшно разочарован женой, быстро вернулся в Прагу. Цветаева в это время пишет Вишняку влюбленные письма, в переработанном виде вошедшие затем в текст «Флорентийские ночи». Лето 1922 Марина провела отдельно от мужа в Берлине, здесь же в конце июня 1922 она получила первое письмо от Пастернака с объяснениями в любви. Пастернак прочитал её книжечку «Версты» и вдруг обрушивает на Марину поток признаний и комплиментов. Ему одиноко в России, а Марина очень близка ему творческой позицией, экспрессией стиха, величиной таланта. В душе Цветаевой загорается ответная любовь к Пастернаку, она пишет ему об этом.
Пастернак взволновано собирается в Берлин, чтобы увидеть Цветаеву и родителей, но Марина благоразумно уезжает в Прагу. Расставаться с Сергеем она не хочет, ещё одной публичной любви на стороне их семья может не пережить. В ноябре 1922 Марина прибывает в Прагу, четыре дня живет в общежитии университета, затем для неё и Али Сергей Эфрон снял домик в пражском пригороде – в Горных Мокропсах, у железнодорожной станции Вшеноры. От станции тогда и сейчас надо пройти километр вдоль рельсового полотна, затем подняться вверх мимо костела и кладбища к улочке, которая по-чешски называется «В халупках». Поселилась Марина в доме №51. С вершин многочисленных здесь холмов и сейчас видны река Бероунка, Дольние Мокропсы по другую сторону реки, Горные Мокропсы, станция Вшеноры. В домике 051 Цветаева прожила с ноября 1922 по сентябрь 1923: «Год жизни – в лесу со стихами, с деревьями, без людей». На выходные из Праги к семье приезжал Сергей Эфрон, творческая биохимия Марины поддерживалась «любовью по переписке» с далеким Пастернаком, семья Цветаевой и Эфрона могла немного вздохнуть спокойно.
Когда Марина собиралась в Прагу, её обычно сопровождала подруга – Катя Рейтлингер. Марина часто была беспомощной в большом и незнакомом городе: близорукая, не могла найти нужного адреса, боялась автомобилей, не знала чешского языка. Кроме того, Цветаева не переносит одиночества, не может без живого общения. Оставаясь одна в Болшево или Елабуге, она впадала в жесточайшую депрессию.Обычно Катя Рейтлингер приводила Марину к редакции журнала «Воля России» на пражской площади Ухельни Трх, сдавала поэтессу на руки Марку Слониму, главному редактору журнала. Он ценил стихи Марины, платит ейгонорары, хотя многие работники редакции творчества Цветаевой не понимали. Марина и Сергей жили в Чехии на стипендию Эфрона, пособие Марине «от Масарика» и на гонорары от Марка Слонима. Кроме того, у Цветаевой появились в Праге друзья и почитатели её поэтического таланта. Творческая лаборатория Марины работала в Праге на полную мощность – она пишет влюбленные письма Пастернаку, посвящает ему стихи, любовь Марины достигает такого накала, что в марте 1923 она ежеминутно ждет встречи с Борисом Леонидовичем. Вспоминая март 1923 она писала Пастернаку: «Борис, это страшно…»
Но всё же одной переписки ей мало. Осенью 1923 она сближается с другом Сергея Эфрона – Константином Радзевичем. Эта любовь оказывается взаимной, что случалось редко в жизни Марины Ивановны. Любовь Цветаевой и Радзевича принесла читающему человечеству высочайшую цветаевскую лирику – «Поэму горы», «Поэму конца», – и едва не развалила семью Цветаевой и Эфрона. Параллельно Цветаева необъяснимым образом «влюбляется по переписке» с двадцатилетним критиком и поэтом Бахрахом, на которого Марина Ивановна обрушивает поток интимностей и обещаний. Испуганный юноша замолкает на месяц, это становится для Марины Ивановны очередным источником страданий. В этот период жизни Цветаева буквально «одержима» любовью, она сама признает свою одержимость в письмах и стихах. Марина Ивановна говорит в них, что её любовь – это бескорыстная потребность души, нуждающаяся в немногом, всего лишь в наличии адресата! «Только говори со мной искренне, позволь мне говорить тебе самое главное и сам говори важное, не молчи! Тела не нужно!» – примерно так она объясняет свое чувство Бахраху.
Радзевич появился в жизни Марины Ивановны с августа 1923. Обычно Цветаева и её возлюбленный уходили вдвоем гулять в горы, иногда они брали с собой Ариадну. Влюбленные разговаривали, целовались, жгли ночные костры. 28 августа, судя по письмам, они втроем прошли по холмам 27 километров! Марина Ивановна пишет Бахраху о том дне:«Уходила свою тоску». Ночью после этой долгой прогулки Марине приходится собирать вещи – Ариадна отправляется учиться в Прагу. Цветаева вынуждена снять комнату в квартире часовщика рядом с интернатом. Она проживет в этой комнате – улица Шведска, дом 1373, – с сентября 1923 по май 1924. Днем она посещала дочь в гимназическом лагере, душой же была далеко. Цветаева пишет Бахраху в этот период:«…я не для жизни. У меня все – пожар!… Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а вы все в броне…» Ей плохо, она думает о Радзевиче, хочет быть рядом с ним. 20 сентября она признается Бахраху, что любит другого: «Я себя ужасаю, я не могу жить и любить здесь…» Она снова думает о самоубийстве. Всякая сильная любовь, кроме потоков творчества, приносит ей страшные мучения,приближающие смерть. Она гуляет с Радзевичем по ночной Праге, уединяется с ним в платных комнатах: «Темнейшее из ночных мест: / Мост. – Устами в уста! / Неужели же нам свой крест / Тащить в дурные места, / Туда: в веселящий газ/ Глаз, газа… В платный Содом? / На койку, где все – до нас! / На койку, где не-вдвоем / Никто… Никнет ночник. / Авось – совесть уснет! / (Вернейшее из ночных / Мест – смерть!)»
Её мучит совесть за своё женское «счастье на чужих костях», одновременно Марина Ивановна потрясена и возвышена новым чувством, она пишет Радзевичу: «Вы сделали надо мной чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли. О, землю я и до Вас любила: деревья! Все любила, все любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живыми! Отсюда сознание: не – женщина, дух! Не жить – умереть».
Хотя они совпали с Радзевичем полностью, – «с ним я была бы счастлива», напишет Цветаева позже Бахраху, – Марина Ивановна и тут несчастна! Радзевич предлагает Марине уйти из семьи, жить с ним, но Цветаева продолжает любить и Сергея Эфрона.
В конце октября Сергей Яковлевич случайно узнает о новом романе жены. Он спрашивает у Марины Ивановны – она лгать не умеет. Сергей Яковлевич раздавлен, убит, Марина Ивановна тоже в полном отчаянии. Оба не находят себе места, Цветаева уходит из дома. Сергей Яковлевич выговаривает свою боль в письме Волошину: «М. – человек страстей. Гораздо в большей мере, чем раньше – до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану – для неё стало необходимостью, воздухом её жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда… всё строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М. предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что – неважно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой – и через день снова отчаяние. И все это при зорком, холодном (пожалуй, даже вольтеровско-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются… Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламя… Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уж давно. Когда я приехал встретить М. в Берлине, уже тогда почувствовал сразу, что М. я дать ничего не могу. Несколько дней до моего прибытия печь была растоплена не мной. На недолгое время. И потом все закрутилось снова и снова. Последний этап – для меня и для неё самый тяжкий – встреча с моим другом по Константинополю и Праге, человеком ей совершенно далеким… Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно… Нужно было каким-то образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и прочими ядами… Последнее сделало явным и всю предыдущую вереницу встреч. О моем решении разъехаться я и сообщил М. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому (на это время она переехала к знакомым). Не спала ночей, похудела, впервые я видел её в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может… Быть твердым здесь – я мог бы, если бы М. попала к человеку, которому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю М. бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти. М. рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно… Она вернулась. Все её мысли с другим. Отсутствие другого подогревает её чувства. Я знаю, – она уверена, что лишилась своего счастья… сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепота абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг и жернов на шее… Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю, на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное одиночество вдвоем… Каждый час я меняю свои решения. Может быть это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким, и слишком молод, чтобы, присутствуя, отсутствовать. Но мое сегодня – сплошное гниение… Она уверена, что, сейчас жертвенно отказавшись от своего счастья, кует мое… если бы ты знал, как это запутанно тяжко… Всё вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания – сплошная боль…. Потеря тем страшнее, что последние годы мои… я жил более всего Мариной. Я так сильно и прямолинейно, и незыблемо любил её, что боялся лишь её смерти. М. сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами…» Добавить тут нечего. Сергей Яковлевич всё же решил не расставаться с женой полностью, но жить чаще поврозь, чтобы уменьшить свои мучения. Его можно понять, Марина Ивановна не только изменяет ему, она выносит свои чувства-стихи, с деталями своих переживаний, на люди! «Поэма конца», например – описание последнего свидания с Радзевичем. При этом «честь разрыва» берет на себя мужчина, видя, что ситуация зашла в тупик. Любовники прощаются и никак не могут расстаться. У мужчины на глазах слезы. «Поэма Горы» создана в январе 1924. «Поэма Конца» писалась дольше, с ноября 1924 по февраль 1925. Марина Ивановнапомирилась с мужем, она беременна, при этом страдает в этот период онаужасно, пишет в своем дневнике 12 декабря 1924: «Конец моей жизни. Хочу умереть в Праге, чтобы меня сожгли».
Константин Радзевич не был так уязвим, как Марина Ивановна, он дожил до глубокой старости. Радзевич говорил в старости интервьюеру Веронике Лосской про Цветаеву: «Это было огромное увлечение…Другой такой любви у меня потом уже никогда не было». Вере Трайл: «Я простился с Мариной в Праге, а женился два года спустя, в Париже. …Она меня выдумала. Ты знаешь, какой она была выдумщицей. Быть таким героем, каким она меня придумала, я не мог. Кроме того, главное, – Сережа был мой друг, я его предал, и потом мне стало стыдно…»
С Радзевичем Сергей Яковлевич и Марина Ивановна продолжали общаться в Париже, когда чувства несколько успокоились. Невесте Радзевича – Марии Сергеевне Булгаковой, – Марина Ивановна помогала выбирать свадебное платье, да ещё подарила маленькую, переписанную от руки, книжечку: «Поэму Горы». Сергей Яковлевич, спасаясь от измен жены и её равнодушия, тоже заводил романы. В середине 30-х годов он как-то пришёл в Париже к своей давней приятельнице и сказал, что «очень всерьез» влюбился в молодую женщину, не знает, что теперь делать. «Ну, я знаю, что тебе делать», – якобы сказала приятельница, предлагая разрыв с женой. «Нет, я не могу оставить Марину», – отвечал Сергей Яковлевич. При всех своих изменах, влюблённостях, они удивительным образом остаются преданными друг другу. Немного разрядила ситуацию беременность Марины Ивановны.
1 февраля 1925 ещё во Вшенорах, до переезда семьи в Париж,у Цветаевой и Эфрона родился сын Георгий. О сыне Цветаева мечтала страстно всю жизнь, теперь её мечта осуществилась, Георгий стал главной любовью Марины Ивановны. Он был похож на неё больше, чем дочери, иногда его называли в шутку «Марин Цветаев». После рождения сына Марина Ивановна и Сергей Яковлевич решили уехать из Чехии. Студенческая стипендия Эфрона заканчивалась через три месяца после дипломной сессии, найти в Праге работу по специальности Сергею Яковлевичу было невозможно, ведь он оканчивал философский факультет! Кроме того, с 1925 года началась новая волна переселения русских эмигрантов – теперь все двигались в Париж: люди, русские капиталы, редакции русских газет и журналов. Марина Ивановна устала от Вшенор, их провинциальной замкнутости. Она писала своей парижской знакомой Черновой перед отъездом: «Еще зимы во Вшенорах не хочу, не могу. Не могу этого ущелья, этой сдавленности, закупоренности, собачьего одиночества (в будке!). Слишком трудна, нудна и черна здесь жизнь». Сергей Яковлевич тоже хотел уехать из Чехии в более теплые места – у него обострился туберкулез, лето он провел отдельно от семьи в Земгорской санатории. Сергей Яковлевич пишет Черновой о своей жене: «Марина измучена и издергана так, что на неё временами смотреть страшно. Она, конечно, будет у вас осенью в Париже».
Сначала Марина Ивановна выехала с детьми к Черновым как бы погостить, а затем осталась в Париже. Марк Слоним помогал ей с организацией отъезда, Черновы выбивали для Цветаевой деньги из парижского «Фонда русских литераторов». Слава Цветаевой-поэта росла, о ней уже писали ведущие критики, например Ходасевич, она провела яркий творческий вечер в Праге и надеялась на такое же внимание к своему таланту во Франции.
31 октября 1925 Марина Ивановна выехала из Праги. В Париже она поселилась вначале в трехкомнатной квартире Черновых. Туда же к Рождеству Христову приехал Сергей Эфрон. Марина Ивановна, живя с мужем и детьми в небольшой комнате, умудрялась работать! На 6 февраля 1926 года назначили первый литературный вечер Цветаевой в Париже. Вечер прошел триумфально, такого успеха больше никогда не было! Сработал эффект новизны, многие хотели впервые увидеть модную поэтессу. Эфрон писал позже в Прагу: «толпа осаждала несчастного кассира, как на Шаляпина… После этого число Марининых недоброжелателей здесь чрезвычайно выросло». Из-за своей отстраненности, гордости, нежелания делать комплименты и думать о чужих интересах, Марина Ивановна в тот вечер обрела много врагов. 10 марта 1926 года Цветаева уехала в Лондон по приглашению Святополк-Мирского, вернулась в Париж она в конце марта, чтобы в апреле уехать на океан, в Вандею. Ей хотелось отдохнуть, да ещё требовалось уклониться от встречи с Пастернаком. Цветаева не хотела ещё раз так мучиться, как с Радзевичем, она стала мудрее.
Давно желая увидеть Атлантику, Марина Ивановна поселилась с детьми на берегу океана в провинции Вандея, местечке Сен-Жиль.Она пишет в Прагу Булгакову в мае 1926: «Я с детьми в Вандее… Живем в рыбацком домике, хозяева рыбак и рыбачка… Часто сижу в хижине со старухой, раздуваю огонь мехами, слушаю, говорю. Заботы по дому – как во Вшенорах – то есть весь день занят. Иногда подумываю о няньке, хотя бы на три утренних часа. Но… ревность… Не могу допустить, что Мура будут касаться чужие руки». Ей хотелось жить именно в Вандее – центре контрреволюции времён Великой французской революции. Марина Ивановна плохо относилась к революциям, говорила, по воспоминаниям Сосинского, что «надо всегда, повсюду, и в прошлом, и в настоящем, и будущем, быть на стороне побежденных…». Немного парадоксальный интеллигентский духовный комплекс, ведь при всей любви к побежденным Цветаева любит силу и ненавидит слабость. Она писала Шаховскому: «Для меня каждая сила непогрешима. (Непогрешимость природы!) А цари и папы не всегда были сильны…».
Перед отъездом в Вандею Цветаева опубликовала в Париже критическую статью «Поэтом о критике», будто специально наживая себе врагов. В статье она пишет об Адамовиче: «критик-дилетант», «критик-чернь».Об Антоне Крайним (Зинаиде Гиппиус): «Гиппиус, говоря о Пастернаке, демонстрирует не отсутствие доброй воли, а наличность злой». Марина Ивановна отвергает и топчет всех, кто не принимает её творчества, кто примешивает к поэзии политику. Естественно, после такого выступления в печати на Цветаеву набросились. Впрочем, её и раньше много критиковали. Когда в Европе вышел журнал «Версты» со стихами Цветаевой и Пастернака, многим эмигрантам не понравилось «просоветское» направление журнала. Говорили, что «вместо поднятого над журналом красного флага надо повесить красный фонарь. Тогда сразу бы многое объяснилось… О Марине Цветаевой нечего говорить. Она-то, во всяком случае, на своем месте» (Злобин). Марину Ивановну обвиняли в «домашней бесцеремонности», «она приходит в литературу в папильотках и в купальном халате, как будто бы в ванную комнату пришла» (Яблоновский), «истерическая стремительность» (Гиппиус), «духовное пустоутробие» (Струве), «провинциальные интимности» (Осоргин), «пишет о вечно бабьем», «кликушеская проза» (Адамович).
Критики Цветаевой были неправы – именно её стихи оказались главным прорывом тогдашней эмигрантской поэзии, новым словом в литературе. Цветаева полностью разрушила барьеры между поэтом и читателем. Вместо стихов о выдуманной «прекрасной даме», героях древнегреческих мифов, она пишет о себе с предельной эмоциональностью, искренностью. Та же интимность принесла успех Бунину с «Жизнью Арсеньева» и «Темными аллеями», Набокову с «Лолитой» и «Адой». Во второй половине ХХ века творчество без условностей и барьеров стало наиболее востребованным. Гиппиус, Мережковского, даже Блока и Маяковского сейчас читают меньше, нежели Бунина, Набокова, Цветаеву. Но тогда в Париже стихи Цветаевой почти не публиковали, она вынужденно перешла на прозу. Своим критикам она вскоре перестала отвечать, выговаривалась в письмах только самым близким.
Наступал 1926 год, когда переписка Цветаевой, Пастернака и присоединившегося к ним Рильке, выросла в небывалый феномен поэтической дружбы-любви, не поврежденной постелью. Им всем нужна творческая близость, взаимное восхищение и поддержка, из которых у Цветаевой и Пастернака рождались образы, темы, стихи, поэмы:«Рас-стояние: версты, дали… / Нас расклеили, распаяли, / В две руки развели, распяв, / И не знали, что это – сплав / Вдохновений и сухожилий…»
Родная душа в холодном и жестоком мире – это ведь так много! Все трое были очень близки по масштабу таланта,это помогало восхищаться друг другом, ведь настоящая дружба возможна лишь между равными. Кульминацией отношений Цветаевой с Пастернаком и Рильке стали весна и лето 1926. Началась всё немного раньше.
Весной 1922-го Пастернак приобрел в Москве маленькую книжечку Цветаевой «Версты», и«…ахнул от открывшейся бездны чистоты и силы. Ничего подобного нигде кругом не существовало… Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справляясь с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском». К этому времени Цветаева уехала в Берлин, Пастернак отправил ей восторженное письмо в июне 1922 и сам поехал в Германию. Когда он добрался сюда, Цветаева укатила в Прагу к мужу, однако писать друг другу поэты не перестали. В 1924 и 1925 на Пастернака произвели сильнейшее впечатление цветаевские «Поэма Горы» и «Поэма Конца»:«Гетто избранничества! Вал и ров. / Пощады не жди! / В сем христианнейшем из миров / Поэты – жиды!»
Пастернак бомбардирует Цветаеву влюбленными письмами, она загорается в ответ. Поэты-ровесники лучше других понимают друг друга, они очень похоже мыслят и чувствуют, их поэтическая любовь-дружба высока и чиста, она не вредит семьям… Хотя Пастернак предлагал Цветаевой жить вместе, она понимала несбыточность этой мечты. Цветаева писала Черновой в феврале 1925: «С Б.П. мне вместе не жить. Знаю. По той же причине, по тем же обеим причинам (Сережа и я): трагическая невозможность оставить Сережу и вторая, не менее трагическая, из любви устроить жизнь, из вечности – дробление суток. С Б. П. мне не жить, но сына от него я хочу, чтобы он в нем через меня жил. Если это не сбудется, не сбылась моя жизнь, замысел её».
В марте 1926 заочная влюбленность Цветаевой и Пастернака достигает своего пика. Прочитав цветаевскую «Поэму конца» Пастернак чувствует глубочайшее духовное родство с Мариной. И тут к переписке присоединяется Рильке. Пастернак-отец поздравил австрийского поэта с юбилеем, тот в ответ похвалил поэтический талант Пастернака-сына. Отец радостно сообщает эту похвалу в письме сыну, Пастернак посылает в ответ письмо Рильке, полное любви и почтения, предлагая связываться через Цветаеву. Во-первых, он хочет сделать приятное Марине, зная как она ценит Рильке. А во-вторых, так удобнее: Рильке живет в Швейцарии, у России нет почтового сообщения с этой страной, а с Францией есть. Пастернак пишет Рильке:«…Марина Цветаева, прирожденный поэт большого таланта… Она живет в Париже в эмиграции. Я хотел бы, о ради Бога, простите мою дерзость… я осмелился бы пожелать, чтобы она тоже пережила нечто подобное той радости, которая, благодаря Вам, излилась на меня». И Рильке выполняет просьбу Пастернака – он пишет Цветаевой. Для неё это стало шоком. Рильке – один из самых значимых для неё поэтов. Он вообще один из самых влиятельных, талантливых и глубоких поэтов-модернистов того времени. Человек мира, он родился в Праге, гражданство имел австрийское, писал на немецком и французском, влюблён был в женщину из России – Луизу Саломе, – и та дважды провезла его по России, где Рильке пережил нечто вроде духовной инициации.«Впервые в жизни мной овладело невыразимое чувство, что-то вроде чувства родины», – говорил поэт о России польскому писателю Гулевичу. Рильке увидел в русских богоизбранный народ, писал, что «европейские страны граничат друг с другом, а Россия граничит с Богом». Он понимал, что западная цивилизация погрязла в рационализме, безбожии, клонится к упадку, надеялся на новый путь, который откроет Россия. А Цветаева очень любила его стихи, Германию и немецкий язык – всё совпало. Рильке воплощает для нее поэзию и Германию, о которой она писала: «Моя страсть, моя родина. Колыбель моей души!». Любовь эту привила мать, в детстве рассказывала девочкам «о своих путешествиях с отцом за границей, о поездках по Рейну… о старых замках на утесах, о местах, где пела Лорелея». В своем воображении Цветаева превратила Рильке в поэтическое божество. В результате возникла переписка трёх гениальных поэтов – Пастернака, Цветаевой, Рильке, – небывалая вещь по глубине и наполненности. Общение с Рильке привело Цветаеву в пограничное, экстатическое состояние. Её письма к Рильке для меня, например – лирические стихи в прозе, небывалая по экспрессии вещь. Уже одними этими письмами Цветаева могла бы остаться в истории мировой литературы.
Многие мысли Рильке совпадали с настроениями Цветаевой: вера в преображающую силу искусства, понимание поэзии как высшего духовного начала, проявляющегося через поэтов. Они утверждают нечто эзотерическое для обычного человека: это сам Бог, природа говорят через поэтов. Рильке пишет для Цветаевой на форзаце даримых «Дуинезских элегий» поразительное четверостишие: «Касаемся друг друга. Чем? Крылами. / Издалека свое ведем родство. / Поэт – один. И тот, кто нес его, / Встречается с несущим временами».
Можно спорить о том начале, которое несет поэта. Это Бог или дух? Тьмы или света? По мнению Цветаевой – это природа. Здесь много всего намешано, кто что захочет увидеть – пафос богоборчества, бунт против рассудочности, культ «души», обожествление природы… Оставим споры об этом философам. Любовь для Цветаевой к Рильке – любовь к ангелу, неосуществимое, хотя она предлагает увидеться. Одновременно она боится реальных встреч, они всегда заканчивались для нее катастрофой. А поцелуи… Они ничего не значат:«Я не живу на своих устах, и тот, кто меня целует, минует меня» (в письме Рильке 22 августа 1926). И всё же Цветаева мечтает о поцелуях, отталкивая этим болеющего Рильке. На большое страстное письмо её от 22 августа 1926 он уже не ответил, как не ответил и на открытку, посланную Цветаевой из Бельвю: «Ты меня ещё любишь?»В это время Рильке находился в санатории Ван-Мон,перед смертью ему поставлен диагноз белокровия.
Когда Рильке умер, Цветаева потрясена, она пишет в загробный мир: «Любимый, я знаю. Ты меня читаешь раньше, чем я пишу – Райнер, вот я плачу. Ты льешься у меня из глаз! Милый, раз ты умер, – значит нет никакой смерти. …Не хочу перечитывать твоих писем, а то я захочу к тебе – захочу туда, – а я не смею хотеть… Райнер, я неизменно чувствую тебя за правым плечом.…Любимый, люби меня сильнее и иначе, чем все… ты ещё не высоко и не далеко, ты совсем рядом, твой лоб на моем плече. Ты никогда не будешь далеко: никогда недосягаемо высоко. Ты – мой милый взрослый мальчик…»
В 1930-м Цветаева писала приятельнице Рильке Вундерли-Фолькарт: «Рильке – моя последняя немецкость. Мой любимый язык, моя любимая страна (даже во время войны!), как для него Россия (волжский мир). С тех пор, как его не стало, у меня нет ни друга, ни радости».
После смерти Рильке в самом конце 1926 года, Цветаева возобновляет переписку с Пастернаком. Её поэтическая биохимия снова настраивается на лучшего российского поэта. Цветаева пишет ему в декабре 1929: «Ты моя последняя надежда на всю меня, ту меня, которая есть и которой без тебя не быть». Теперь Марина Ивановна опять мечтает о встрече с Борисом Леонидовичем, которой раньше всячески избегала. Но встречи на высоте чувства не случилось, а к 1931 это Цветаевой уже не нужно: Борис Леонидович выбрал для жизни другую женщину, такого «предательства» Цветаева простить ему не смогла. Она писала Ломоносовой в 1931: «С Борисом у нас вот уже (1923-1931) – восемь лет тайный уговор: дожить друг до друга. Но КАТАСТРОФА встречи все оттягивалась, как гроза, которая где-то за горами… Наша реальная встреча была бы прежде всего большим горем… теперь её вовсе не будет. Борис не с Женей, которую он встретил до меня, Борис не с Женей и не со мной, с другой, которая не я – не мой Борис, просто – лучший русский поэт. Сразу отвожу руки».
Последующая встреча с Пастернаком (1935 год) на Антифашистском конгрессе в Париже была уже запрограммированной «невстречей», пользуясь терминологией Цветаевой.Тогда Борис Леонидович прибыл в Париж по приказу Сталина, находясь в тяжелой депрессии – он ревновал горячо любимую жену к её прошлому, на ревность накладывались бытийные и творческие проблемы, тяжкие изменения духовного климата в СССР. Поначалу в Париже он больше лежал, рядом с ним находилась Ариадна Эфрон – на тот момент смешливая, милая девушка. И Пастернак понемногу оттаял, начал ходить по магазинам, выбирая для жены и Цветаевой одинаковые подарки. Марину Ивановну это ещё больше разозлило! Она ведь придумала себе Пастернака, в своем воображении видела его богатырем, который в одиночку противостоит советской системе, а тут увидела Бориса Леонидовича испуганным и подавленным: «Борис Пастернак, на которого я годы подряд – через сотни верст – оборачивалась, как на второго себя, мне на Писательском Съезде шепотом сказал: – Я не посмел не поехать, ко мне приехал секретарь Сталина, я – испугался» (в письме подруге).
Милые, наивные Марина Ивановна, Сергей Яковлевич, Аля – лучше бы Вам тоже испугаться, как Борису Леонидовичу, и повременить с возвращением на родину! Может, остались бы живы? Ломоносова, тоже видевшая Пастернака в июле 1935, поняла его гораздо лучше. Она писала мужу: «Позавчера приехал Пастернак с группой других. Он в ужасном морально-физическом состоянии. Вся обстановка садически-нелепая. …Жить в вечном страхе! Нет, уж лучше чистить нужники».
Марина Ивановна чистить французские нужники не хотела, служить тоже: «уж лучше повеситься». При этом она легко ссорилась даже с теми, кто старался ей помочь! Она, в общем-то, презирает обычного человека: «Квиты: вами я объедена, / Мною – живописаны. / Вас положат – на обеденный, / А меня – на письменный… / Каплуном-то вместо голубя / – Порх! – душа – при вскрытии. / А меня положат – голую: / Два крыла прикрытием…»
Стихи гениальные, Цветаева имеет право так говорить, но надо ли? Марина Ивановна и Сергей Яковлевич сами рубят сук, на котором сидят, приближая возвращение в Россию, которой они совсем не понимают, для которой они теперь чужие! А в Париже на первых порах множество людей ценило Марину Ивановну и старалось помочь. Саломея Николаевна Андроникова-Гальперн с 1926 по 1934 ежемесячно посылала Цветаевой «иждивение», которое составляли её собственные 300 франков и ещё 200-300 франков, собранных у знакомых. Саломея Николаевна дарила Марине Ивановне обувь, одежду, мебель, хлопотала об устройстве её французских дел, искала работу для Али, распространяла билеты на цветаевские вечера. Святополк-Мирский несколько лет присылал Эфронам деньги на квартиру. Постоянно помогала А.А.Тескова. Несколько лет присылала небольшие суммы никогда не видевшая Цветаевой Ломоносова, через неё же два раза передавалденьги Пастернак. Старались помочь Марк Слоним, М.Н. Лебедева, А.З.Туржанская, А.И.Андреева… В 1933-1934, по инициативе Извольской, был организован «Комитет помощи Марине Цветаевой», в него входили Н. Бердяев, М. Осоргин, М. Алданов… Кое-какие деньги переводил Марине Ивановне «Союз писателей и журналистов в Париже». Конечно, средств катастрофически не хватало, но в тогдашней России Сергея Яковлевича и Марину Ивановну ждала смерть.
Впрочем, они не знали своего будущего. СССР был на подъеме, коммунистические идеи выглядели ещё привлекательно, Сергей Яковлевич Эфрон кардинально поменял свои убеждения, решил послужить обновившейся родине. Еще в 1925-м он писал о возвращении в Советскую Россию: «…возвращение для меня связано с капитуляцией. Мы потерпели поражение благодаря ряду политических и военных ошибок, м.б. даже преступлений… Но то, за что умирали добровольцы, лежит гораздо глубже, чем политика. И эту свою правду я не отдам даже за обретение родины. И не страх перед Чекой меня… останавливает, а капитуляция перед чекистами – отказ от своей правды. Меж мной и полпредством лежит препятствие непереходимое: могила Добровольческой армии…»
В 1931 Сергей Яковлевич отказывается от прежней правды, перешагивает через могилу Добровольческой армии – скорее всего, расплатой за это и станет гибель почти всей семьи Цветаевой и Эфрона. Шато д, Арсин, французский туберкулезный санаторий, где Сергей Яковлевич провел почти весь 1930 год, как сейчас открылось, был базой нашей, советской разведки. Сергея Яковлевича завербовали, работали с ним люди явно неординарные, великолепные психологи, обладающие гипнотической силой. Кстати, в том же Шато д, Арсин, часто бывал и Радзевич, со всеми вытекающими последствиями.
Согласно показаниям Сергея Яковлевича на московских допросах 1939-го, с 1931 он стал секретным сотрудником советской внешней разведки, выполняя рискованные поручения. Докладывал советскому резиденту о настроениях «евразийцев», помогал организовывать слежку за сыном Троцкого Седовым, вербовал среди русских эмигрантов людей для испанских Интербригад, вроде бы и сам успел немного повоевать там, организовывал ликвидацию сбежавшего на Запад сотрудника советских спецслужб… Вершиной его опасной работы стало именно убийство невозвращенца, бывшего чекиста Игнатия Рейсса в Швейцарии 5 сентября 1937 года.
Сергей Яковлевич так готовил своё возвращение на родину, «искупал свои прежние заблуждения». Марина Ивановна не поддерживала его увлечения тогдашней Россией, но ничего поделать не могла, уговоры не действовали. Цветаева устала бороться, готова была отпустить Сергея Яковлевича домой одного: «С.Я. держать здесь больше не могу – да и не держу – без меня не едет, чего-то выжидает (моего «прозрения») не понимая, что я – такой умру» (Тесковой, март 1936). Они очень разные к 1936 году. Марине Ивановне 46 лет, на пляжных фотографиях этого периода она поджара и спортивна – крепкие ноги и руки, впалый живот, прямая спина, красиво подстриженные светлые волосы. (В 1939-1940-м она быстро превратилась в пожилую женщину). А Сергей Яковлевич уже в 1936-м изношен,болезненно худ,он тяжко тоскует, употребляет много лекарств, у него хроническое заболевание печени. Ариадна Эфрон в 1936-м активно эмансипируется – отходит от домашних дел и забот, старается поменьше бывать дома, поддерживает отца в стремлении уехать в Россию. Марина Ивановна воспринимала это как своего рода предательство. Разные убеждения выливаются в домашние ссоры, скандалы, в которых Мур на стороне отца и старшей сестры: он привык относиться к матери высокомерно-иронически, Цветаева предельно избаловала его своей любовью. В феврале 1935-го Ариадна ушла из дома со скандалом.«Утром я попросила сходить Муру за лекарством – был день моего чтения о Блоке и я ещё ни разу не перечла рукописи – она сопротивлялась… Когда я ей сказала, что так измываться надо мной в день моего выступления – позор, – «вы и так уж опозорены». – Что? – «Дальше некуда. Вы только послушайте, что о Вас говорят»… 10 раз предупредив, чтобы прекратила – иначе дам пощечину – на 11 раз: на фразу: «Вашу лживость все знают» – дала…. Тогда С.Я. взбешенный (НА МЕНЯ) сказал ей, чтобы она ни минуты больше не оставалась и дал ей денег на расходы…» (письмо Цветаевой от 11 февраля 1935). Удивительно, как сквозь шум примуса и семейных скандалов у Марины Ивановны ещё могли рождаться стихи. Но она пишет! «Мой же отдых и есть моя работа. Когда я не пишу – я просто несчастна, и никакие моря не помогут» (1935). Стихи её последних лет в эмиграции – простые по форме, сдержанные, как будто отрешенные от жизни. Марине Ивановне уже некого любить, она пишет о предметах, одушевляя их – стол, сад… И все-таки она ещё пытается найти себе адресатов, ей хочется, чтобы кто-то нуждался в ней,она продолжает придумывать себе любимых! Среди придуманных возлюбленных молодой поэт Анатолий Штайгер – как всегда больной туберкулезом, пребывающий на лечении в Швейцарии (лето 1936). Она посвятила ему «Стихи сироте» – свой последний любовный цикл. Они увиделись однажды в Париже и больше не встречались, Марина Ивановна в очередной раз сильно разочарована: «Мне поверилось, что я кому-то – как хлеб – нужна. А оказалось – не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я – а Адамович и компания».
Ариадна Эфрон в это время активно работает над своим возвращением в СССР. Привлекать людей на родину через «Союз возвращенцев» – одна из главных задач советских спецслужб за границей. Ариадна и Сергей Яковлевич в этом – единомышленники. Они живут отдельной жизнью, в которую не посвящают Марину Ивановну. Она чувствует себя одинокой и жалеет иногда, что в своё время не ушла к Радзевичу: «Может быть (дура я была!)они без меня были бы счастливы: куда счастливее, чем со мной! …Но кто бы меня – тогда убедил?! Я так была уверена (они же уверили!) в своей незаменимости: что без меня – умрут. А теперь я для них, особенно для С., божье наказание. Жизни ведь совсем врозь» (письмо Вере Буниной в 1936). Тем временем возраст берет своё, Марина Ивановна уже не так привлекательна, новые романы для неё затруднительны, она предельно устала спорить и бороться с самыми близкими. А вдруг им и вправду будет в СССР лучше? Вдруг её станут в СССР публиковать? Ведь большинство стихов, написанные Цветаевой в эмиграции, так и оставались неопубликованными. Марина Ивановна разочарована: «Моя неудача в эмиграции – в том, что я не эмигрант, что я по духу, то есть по воздуху и по размаху – там, туда, оттуда…»Кроме того, надоела предельная нищета:«Мой муж болен и не может работать. Моя дочь зарабатывает гроши, вышивая шляпки. У меня есть сын, ему восемь лет. Мы вчетвером живем на эти деньги. Другими словами, мы медленно умираем от голода…» В начале 1937 жизнь сама разрешила все их споры и сомнения.
15 марта 1937 Ариадна получила советский паспорт и уехала на родину. Теперь она писала родителям письма, где рассказывала, как в СССР хорошо: «простор, воздух, свет»! Если бы Ариадна знала, что через два года следователи МГБ станут бить её резиновыми дубинками, запирать голую в карцер, что её после будут насиловать в лагере… Если бы Сергей Яковлевич мог предположить, что его ждут многомесячные допросы, он попадёт в тюремную психбольницу и окончит жизнь расстрелом в Орловском централе… Издали родная страна выглядела прекрасно: новая индустриальная держава, успехи в колхозном строительстве, науке и культуре, за этой страной будущее! Вот только человеческая жизнь в Советской России тогда совсем ничего не стоила. В Европе почти везде царило предвоенное ожесточение, все мягкие правительства и государственные деятели уходили с исторической сцены, успешно действовали сверхжесткие лидеры, легко жертвующие десятками, сотнями тысяч соотечественников – Гитлер, Черчилль, Рузвельт, Муссолини, Мустафа Кемаль. Скорее всего, СССР не только выжил в 40-х, но и победил в чудовищной войне против всей Европы, во многом благодаря сверхжесткой политике Сталина, который, не терпя малейших возражений, физически уничтожал всех несогласных или просто подозреваемых в этом. Только вот Цветаевой и Эфрону было от этого не легче. Они стали мясом для вовсю работающей тогда политической мясорубки.
Смерть стала дышать в спину Эфрону, когда Сергей Яковлевич провалился как секретный агент. В парижских газетах появились статьи, утверждающие, что Сергей Эфрон причастен к убийству чекиста-невозвращенца Игнатия Рейсса, к исчезновению председателя русского Общевоинского Союза (РОВС) генерала Е.К. Миллера, похищенного советскими спецслужбами в январе 1930. Эфрона вызвали в парижскую полицию на допрос, после которого Сергей Яковлевич ушел на нелегальное положение. Вместе с ним внезапно исчезли все участники убийства Рейсса, это было подтверждением их провала. Сергей Яковлевич решил тайно эвакуироваться в СССР, Марина Ивановна вместе с Муром провожала его на машине в портовый Гавр, где стояли советские пароходы. В районе Руана Сергей Яковлевич, предполагая слежку, вышел из машины, чтобы добираться дальше самостоятельно. Марину Ивановну тоже вызывали во французскую полицию, она вела себя так странно (читала полицейским свои стихи), что её отпустили. На допросе она говорила о муже: «Это самый честный, самый благородный, самый человечный человек. Но его доверие могло быть обмануто. Моё к нему – никогда».
Жить Марине Ивановне и Муру во Франции стало невыносимо. Сначала их заставили съехать с квартиры, Мура третировали в школе, литературные заработки Цветаевой прекратились, эмигрантское общество от них отвернулось полностью. Марина Ивановна жила с сыном на квартире людей, близким к советским спецслужбам, получая в конверте деньги от Сергея Яковлевича. Цветаева готовилась к отъезду – разбирала архивы, паковала вещи. А тут ещё войска Германии вторглись в Чехию. Марина Ивановна была подавлена, угнетена -разочаровалась в Германии, жалела Чехию, боялась за Мура, предполагая, что война придет и во Францию. Мироздание в её глазах окончательно пошатнулось и пошло трещинами. Её любимая Европа будто сошла с ума, земля на глазах разверзалась могилами, жадно требуя кровавого подношения. Весной 1939 Цветаева написала страшное стихотворение:«О черная гора, / Затмившая – весь свет! / Пора – пора – пора / Творцу вернуть билет. / Отказываюсь – быть. / В Бедламе нелюдей / Отказываюсь – жить. / С волками площадей / Отказываюсь – выть. / С акулами равнин / Отказываюсь плыть – / Вниз – по теченью спин. /Не надо мне ни дыр / Ушных, ни вещих глаз. / На твой безумный мир / Ответ один – отказ».
Это был конец, после таких стихов долго не живут. Душа Марины Ивановны, по сути, сгорела. Когда такое случается, какая разница, где доживать немногие оставшиеся месяцы? Вскоре после этого стихотворения Марина Ивановна и Мур уехали в Россию. Их никто не провожал. Перед отъездом из отеля «Иннова», где они прожили последние недели,«на прощание посидели с Муром, по старому обычаю, перекрестившись на пустое место от иконы (сдана в хорошие руки)». Выезжали через тот же Гавр, откуда советские пароходы вывозили последних беженцев из Испании. «До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба», – писала Марина Ивановне своей приятельнице.
18 июня 1939 пароход прибыл в Ленинград. На поезде Марина Ивановна и Мур доехали до Москвы, где поселились на летней даче НКВД в подмосковном Болшеве. Дачу делили Сергей Яковлевич с Алей и семья такого же парижского агента Клепинина, тоже вернувшегося из-за границы. Эфрон и Клепинин получали хорошие пенсии, всё выглядело прекрасно – советское государство платит своим провалившимся на Западе агентам, предоставляя им жильё и обеспечение. У Марины Ивановны и Сергея Яковлевича случился последний хороший месяц в их жизни. Но время тикало неумолимо, счастливый месяц заканчивался, недавно достроенная Сталиным, Берия, Ежовым советская система политического террора присматривалась к новым жертвам.
Признавая огромное число военных побед и научных, экономических достижений советского строя, надо признать – коммунистическая система управления страной была основана, во многом, на пропаганде, страхе и принуждении. Иосиф Виссарионович очень боялся потерять власть и, чтобы исключить даже малейшую возможность этого, привел в действие жесточайшую систему репрессий. Люди, занимавшиеся террором на государственном уровне, вынуждены были искать все новые и новые жертвы – чтобы показать свою нужность, успокоить цезаря, получить новые звездочки, повышение по службе, квартиру, прибавку к зарплате… А на кого удобно сформировать дело так, чтобы это казалось оправданным? Прежде всего на тех людей, которые долго прожили за границей. Эфрон и Клепинин- уже отработанный материал, к работе в СССР не годны, зато могут послужить для фабрикации дел. Разве советский разведчик Эфрон, в прошлом белый офицер, не может быть двойным агентом? Вполне может, а значит дело будет запущено, ведь за жертву некому заступиться. Но арестовывать Эфрона просто так нельзя, могут и наказать за своеволие – нужны зацепки, чьи-то показания, доносы. У кого их проще всего добыть? У дочери будущей жертвы, у Ариадны Эфрон! Её арест не привлечет общественного внимания, а сломать молодую женщину не составит большого труда. И Ариадну Эфрон арестовывают. «27 августа 1939 года ранним-ранним утром увозила меня эмгебешная машина из Болшева, в это утро в последний раз видела я маму, папу, брата. Многое, почти все в жизни, оказалось в то утро «в последний раз» (Ариадна Эфрон).
Ариадна в этот период жизни – молодая женщина с золотой косой, большими голубыми глазами, абсолютно наивная. Несколько дней подряд она просидела в камере на полу возле двери, не желая даже подходить к шконке – думала, что произошла ошибка и её сейчас освободят. В камере вместе с ней сидели Ася Сырцова и Дина Канель. Для более точного понимания того времени надо рассказать немного и о них, хотя многие не любят жутких подробностей 1937, говорят, что время было такое, что нужно уметь «мыслить исторически». Мне кажется, для того, чтобы мыслить исторически, следует знать всё.
Ася Сырцова – жена недавно расстрелянного бывшего председателя Совнаркома РСФСР Сырцова (и любовница полярника Отто Юльевича Шмидта). Её муж перед арестом пытался повеситься, но Ася пришла домой раньше обычного и успела вынуть его из петли. А вот «подельник» Сырцова, Ломинадзе, первый секретарь Закавказского крайкома, успел застрелиться в машине. Вина обоих была лишь в том, что позволяли себе высказывать мнение, не всегда совпадающее с «генеральной линией». Ещё в 1937-м Асю Сырцову отправили в лагерь вместе с партией других важных жен – Тухачевского, Уборевича, фельетониста «Правды» Сосновского… В 1938-м про Сырцову вспомнили, из лагеря вернули в Сухановскую тюрьму, подвергли жесточайшим пыткам, избиениям. Следователям МГБ нужны были показания на всё новых и новых репрессируемых. Ася много раз теряла сознание от боли, её обливали холодной водой и продолжали пытать. Она стала соглашаться со всем, что от неё требовали.
А сёстры Канель – Дина и Ляля, – были врачами, кандидатами медицинских наук. Их мать, Александра Юлиановна Канель, работала врачом в Кремле с 1918 года. Сначала в Потешных палатах, под началом доктора Левинсона, а с 1924 года главным врач Кремлевской больницы на Воздвиженке, где и сейчас находится один из больничных корпусов. Александра Канель наблюдала и лечила Надежду Сергеевну Аллилуеву, часто заставала ее в слезах, знала, что Сталин груб и деспотичен с женой. Ляля Канель дружила с Броней Метальниковой, женой Поскребышева, которая тоже была врачом-эндокринологом, женщины работали в одном институте. Броню арестовали, как и многих других жен приближенных цезаря. Арестовывая жен подчиненных, Сталин, видимо, проверял их преданность. По сути, почти каждый член тогдашней политической верхушки СССР был не только членом системы, но и её жертвой – твою жену бьют и насилуют, а ты пляшешь у верховного на пирах и ешь у него с руки. Сталин и сам оказался, со временем, жертвой своей жуткой политики: жена покончила с собой, дочь после сбежала на Запад, сын спился, сам цезарь, отравленный или нет, долго лежал на полу с инсультом, к нему боялись подойти даже в его беспомощном состоянии!
Когда 9 ноября 1932 года Аллилуева покончила с собой, от старшей Канель и других консультантов Надежды Сергеевны – докторов Левина и Плетнева,- потребовали дать заключение, что умерла она от аппендицита. Врачи сделать это отказались.
– Нэ хотят?! – сказал тогда Сталин. – Нэ надо, обойдемся…
Но фамилии «капризных» врачей он запомнил, все они были репрессированы в 1937-1941, вместе со многими членами их семей. Кроме того, Сталин приказал уничтожить почти всех друзей своей жены, её знакомых, родственников, однокурсников по «Промакадемии»! Александра Юлиановна Канель успела вовремя умереть в 1936-м, до начала массовых репрессий, а вот Левину и Плетневу в 1938-м предъявили обвинение в неправильном лечении Горького, будто бы они отравили его. Сын доктора Левина написал письмо Молотову, с просьбой защитить отца,но по личному приказу Молотова тут же был арестован, а затем расстрелян. Когда начался процесс над доктором Левиным, даже родственники и друзья боялись звонить в его квартиру. Но был человек, который всё же навещал несчастного доктора. Это Пастернак! Зная о скором аресте врача,его будущих допросах, он всё же говорил ему: «Ваша беда – это наша общая беда. Это наш общий позор!» В те времена это был героизм. Пастернак не только посещал опальных людей. Рискуя своей жизнью, он отказался подписывать бумагу с одобрением смертной казни «врачам-убийцам» и членам «антисоветского право-троцкистского блока».
Дину Канель и Алю Эфрон пытал, избивал огромный садист по фамилии Зубов. Стране нужно знать не только имена своих героев, но и своих палачей. Подпись на постановления об арестах важных людей обычно подписывал карандашом (чтобы в случае необходимости можно было стереть) Лаврентий Павлович Берия. Первый допрос Ариадны проводил следователь госбезопасности Николай Кузьминов, затем с ней работали следователь Алексей Иванов и следователь Визель. В 1954, посылая из Туруханска заявление на имя Генерального прокурора Руденко, Ариадна писала: «Меня избивали резиновыми «дамскими вопросниками», в течение 20 суток лишали сна, вели круглосуточные «конвейерные» допросы, держали в холодном карцере, раздетую, стоя навытяжку, проводили инсценировки расстрела… Я была вынуждена оговорить себя… из меня выколотили показания против моего отца…»
Обвинять Ариадну невозможно. Тухачевский под пытками сломался через неделю, Пятаков – через 33 дня. Два месяца и 18 дней продержался Карл Радек. Дело Эфрон находилось под личным контролем Берия, её всё равно бы сломали. Под пытками Ариадна подписала бумагу с уже начертанной следователем фразой: «мой отец является агентом французской разведки». Через пять дней после этого выносится постановление на арест Сергея Эфрона, тоже подписанное Берия. Против Сергея Яковлевича дал показания и ранее арестованный Павел Николаевич Толстой, дальний родственник писателя Алексея Николаевича Толстого, знакомый Эфрона по Парижу.
10 октября 1939 ночью в Болшево арестовали Сергея Яковлевича. Сейчас протоколы его допросов открыты. На первом он рассказывает о своей службе санитаром в годы первой мировой войны, об актерской деятельности в Камерном театре, участии в белом движении, об эвакуации в Турцию с частями белой армии, о лагере в Галлиполи (следователь плохо образован и ни разу не слышал о Галлиполи, пишет в протоколе о «Гампорижском» лагере), о своей жизни в Праге, где он был организатором «Демократического союза русских студентов», издавал журнал «Своими путями» (на средства министерства иностранных дел Чехословакии). Эфрон говорит, что к середине 20-х разочаровался в белом движении, искал «третий путь» и нашел его в евразийстве. К 1939-му часть евразийцев осталась в Париже (Трубецкой, Сувчинский, Малевский-Малевич, Алексеев), часть вернулись в СССР и были арестованы (Арапов и Святополк-Мирский). Евразийцы – отдельная история. Один из лозунгов ранних евразийцев – «Советы без коммунистов». Но уже к 1929-му году они становятся на «советскую платформу». Следователи же МГБ считали, что евразийское движение – «филиал троцкистов». Видимо так сформулировали в Кремле партийные теоретики тех лет – молодые следователи МГБ были недостаточно компетентны для этого.
Что удивительно, болезненный и внешне мягкий Эфрон отказывается оговаривать себя и близких! К Сергею Яковлевичу, конечно, тоже применяют избиения и пытки, показывают бумаги, где против него свидетельствует дочь! Психика Сергея Яковлевича не выдерживает, 7 ноября 1939 его помещают в психиатрическую больницу, где он делает попытки покончить с собой. У него слуховые галлюцинации, ему очень страшно, мучит ужас происходящего, он волнуется за жену и сына, но 9 декабря допросы возобновляются. Ему делают очные ставки с Павлом Толстым, Эмилией Литауэр, Николаем Клепининым – соседом по Болшево. Бывший агент ГПУ в Париже Клепинин к этому времени подтверждает все, что скажут следователи, а Эфрон отпирается, говорит, что с 1931 года ничего антисоветского не делал, так как начал сотрудничать с «органами НКВД в Париже»: «я был их секретным сотрудником». Эфрон подробно выспрашивает Клепинина, в чемже тот его обвиняет? Но сам свидетельствовать против себя и других отказывается! «Пусть меня изобличают мои друзья, – говорит он, – сам я ничего сказать не могу» (5). Духовный стержень в Сергее Яковлевиче несгибаемый, он не был слабым человеком, его так и не смогли заставить оговорить себя, хотя пытать в Лефортово умели. Крики пытаемых в Лефортовской тюрьме заглушала день и ночь работающая во дворе здания аэродинамическая труба. Подвело Сергея Яковлевича не отсутствие духовного стержня, нет, скорее внушаемость, зависимость от чужого мнения, идеализм. Любовь к родине заставила Сергея Эфрона идеализировать харкающую кровью отбитых внутренностей Советскую Россию, это было его смертельной ошибкой.
Расстреляли Сергея Яковлевича Эфрон 16 октября 1941 года в Орловском централе, когда немцы быстро приближались к Орлу. Марины Ивановны Цветаевой к этому времени уже шесть недель не было в живых, Аля находилась в лагере. Чуть раньше расстреляли Клепининых, Эмилию Литауэр, Павла Толстого… Когда думаешь обо всём этом, вспоминаются слова Астафьева из рассказа «Слепой рыбак»: «Кто погасил свет добра в нашей душе? Кто задул лампаду нашего сознания?.. Мы жили со светом в душе, добытом задолго до нас творцами подвига, зажженном для нас, чтобы мы не блуждали в потемках… зачем всё это похитили и ничего взамен не дали, породив безверье…». Нет, свет в душе у народа тогда не погас, конечно, иначе нам бы не выстоять в войне, переделках и перестройках. Но кровавых ошибок мы опрометчиво наделали с избытком, нам ещё долго расплачиваться за них ожесточением сердца, равнодушием, боязнью друг друга, недоверием к государству…
Но пока все они ещё были живы, Марина Ивановна цеплялась за жизнь ради Мура, хотя душевных сил у неё почти не оставалось. Да и кто из нас мог бы такое выдержать? В эти тяжелые месяцы, по воспоминаниям Марка Слонима, свой гнев Марина часто выплескивала на тех, кто старался ей помочь (истинные виновники ведь недоступны) и этим отдаляла людей.
Июнь-июль 1940-го ею отданы хождению на таможню, чтобы добыть застрявшие там вещи. К августу 1940-го вещи перевезены и комната на улице Герцена, где временно живут Цветаевы, похожа на склад. Марина Ивановна боится, что вещи, книги задавят Мура. Она ищет другую комнату, но никто не сдает, предпочитают одиноких мужчин «без готовки, стирки и глажки». А к сентябрю приезжают Габричевские, которым принадлежит комната на Герцена, приходится съезжать. Каждые две недели Марина Ивановна ходит с продуктовыми передачами для дочери и мужа на улицу Кузнецкий мост, во двор дома №24. К сентябрю 1940 она впадает в совершенное отчаяние. Пишет в Союз писателей: «Многоуважаемый товарищ Павленко, Вам пишет человек в отчаянном положении. Нынче 27-е августа, а 1-го мы с сыном, со всеми нашими вещами и целой библиотекой – на улице… 18-го июня 1939 … я вернулась в Советский Союз, с 14-летним сыном, и поселились в Болшеве, в поселке Новый Быт, на даче… 27 августа на этой даче арестована моя дочь, а 10 октября – и муж. Мы с сыном остались совершенно одни, доживали, топили хворостом, который собирали в саду. Я обратилась к Фадееву за помощью. Он сказал, что у него нет ни метра. На даче стало всячески нестерпимо, мы просто замерзали, и 10-го ноября, заперев дачу на ключ… мы с сыном уехали в Москву, к родственнице, где месяц ночевали на сундуках, а днем бродили, потому что наша родственница давала уроки дикции и мы ей мешали. Потом Литфонд устроил нас в Голицинский Дом Отдыха. За комнату, кроме двух месяцев, мы платили сами 250 руб. в месяц… Мой сын, непривычный к такому климату, непрерывно болел, болела и я, к весне дойдя до кровохарканья… Я всю зиму не спала, каждые полчаса вскакивая… Всю зиму я переводила… В феврале месяце мы из Голицина дали объявление в «Вечерней Москве» о желании снять в Москве комнату. Отозвалась одна гражданка, взяла с нас за 6 месяцев вперед 750 руб. – и вот уже 6 месяцев как предлагает нам комнату за комнатой, не показывая ни одной и давая нам ложные адреса и имена… ясно, что это – мошенница… к концу марта я поехала к себе в Болшево (где у мея оставалось полное хозяйство, книги и мебель) – … и обнаружила, что дача взломана и в моих комнатах поселился начальник местного поселкового Совета. Тогда я обратилась в НКВД и совместно с сотрудником вторично приехала на дачу… оказалось, что один из взломщиков – а именно начальник милиции – удавился, и мы застали его гроб и его – в гробу. Вся моя утварь исчезла, уцелели только книги, а мебелью взломщики до сих пор пользуются… дача отошла к Экспортлесу, вообще она и в мою бытность была какая-то спорная… теперь ее по суду получил Экспортлес… 25 июля я наконец получила по распоряжению НКВД весь свой багаж, очень большой, более года пролежавший на таможне под арестом… я буквально на улице, со всеми вещами и книгами… Положение безвыходное. Загород я не поеду, потому что там умру – от страха и черноты и полного одиночества (в Елабуге она умерла ещё и поэтому). Я не истеричка, я совершенно здоровый, простой человек, спросите Бориса Леонидовича. Но – меня жизнь за этот год – добила. Исхода не вижу. Взываю к помощи».
Это письмо Цветаева передала через Пастернака, он к нему добавил свое, в котором писал – он боится, что Марина готовит «что-нибудь крайнее и непоправимое», просит Павленко помочь. Марина Ивановна всё же продолжала бороться, она чувствовала себя пока ещё нужной Муру и арестованным мужу, дочери. Павленко принимает Цветаеву, но уверяет – помочь он ничем не может! Она говорила тогда друзьям: «Уж коль впустили (в СССР), то нужно дать хотя б какой-то угол! И у дворовой собаки есть конура. Лучше б не впускали, если так…» Марина Ивановна пишет Вере Меркурьевой: «Павленко предлагает загород, я привела основной довод: собачьей тоски, и он понял и не настаивал… Словом, Москва меня не вмещает. Мне некого винить. И себя не виню, потому что это была моя судьба. Только – чем кончится? Я свое написала. Могла бы, конечно, ещё, но свободно могу не… Хорошо, не я одна… Да, но мой отец поставил Музей Изящный Искусств… в бывшем Румянцевском музее три наших библиотеки… Мы Москву – задарили. А она меня вышвыривает: извергает… У меня есть друзья, но они бессильны. И меня начинают жалеть совершенно чужие люди. Это – хуже всего, потому что я от малейшего доброго слова – интонации – заливаюсь слезами, как скала водой водопада. И Мур впадает в гнев. Он не понимает, что плачет не женщина, а скала… Я от природы очень весёлая. Мне очень мало нужно было, чтобы быть счастливой. Свой стол. Здоровье своих. Любая погода. Вся свобода. – Всё. – И вот – чтобы это несчастное счастье – так добывать, – в этом не только жестокость, но и глупость…. Мне – совестно: что я ещё жива…» Меркурьева в ответ, похоже, ляпнула что-то не подходящее моменту, рискнула спросить у Цветаевой: «Да Вы-то сами – что дали Москве?» У Марины Ивановны не выдерживают нервы, она пишет черновик нового письма Меркурьевой: «Человек, не чувствующий себя отцом и матерью – подозрителен… Без этой обязанности отцу, без гордости им, без ответственности за него, человек – СКОТ… Я ничем не посрамила линию моего отца… я, в порядке каждого уроженца Москвы, имею на неё право… Что можно дать городу, кроме здания – и поэмы? (Канализацию, конечно, но никто меня не убедит, что канализация городу нужнее поэм). Я ведь не на одноименную мне станцию метро и не на памятную доску претендую, – на письменный стол…».
Марина Ивановна знает себе цену.Чуть раньше, живя в Париже, в письме Ломоносовой она говорит: «…я могла бы быть первым поэтом своего времени, знаю это, ибо у меня есть всё, все данные, но – своего времени я не люблю, не признаю его своим, …могла бы быть просто богатым и признанным поэтом – либо там, либо здесь, даже не кривя душой, просто зарядившись другим: чужим… И – настолько не могу, … что никогда, ни одной минуты серьезно не задумывалась: а что если бы?, – так заведомо решен во мне этот вопрос…» Эта верность себе, призванию в Цветаевой удивительны, ради них она отказалась от благополучия и самой жизни! Мы смогли бы так поступить? Ещё и этим Цветаева заслужила своё сегодняшнее величие.
После улицы Герцена она с Муром опять живет на Мерзляковском у родственников. Марина Ивановна к этому времени, по свидетельству поэтессы Мочаловой: «худощава, измучена, с лицом бесцветно-серым. Седоватый завиток над лбом, бледно-голубые глазки, выражение беспокойное и недоброе… Разговаривала она судорожно-быстро, очень раздражительно, часто обрывала собеседника: «в мире физическом я очень нетребовательна, но в мире духовном – нетерпима!»
Т.Н. Кванина, увидев Цветаеву, пишет мужу: «…она здесь одна, как на Марсе, среди непонятного и непонятных ей людей… а все кругом (в свою очередь) тоже не принимает её».
Но творческая лаборатория Цветаевой всё ещё по инерции работает, душа живет – вавгусте-сентябре 1940-го Марина Ивановна привязывается душой к Николаю Николаевичу Вильмонту, родственнику Пастернака, который работал тогда в журнале «Интернациональная литература». Он устраивает ей на лето комнату в университетском доме, публикует её переводы в своем журнале, выплачивает хоть какой-то гонорар. Он специалист по немецкой литературе, переводчик. Марина Ивановна говорила, что Вильмонт похож на Рильке. Он сердился, московский интеллигент, в котором смешалась кровь французов, поляков, немцев, шотландцев, русских – близорукий, рассеянный, полноватый блондин с голубыми глазами и тонким голосом, большой эрудит и знаток поэзии.
В это время Цветаева каждый день ходит в Литфонд, который находился тогда в здании сегодняшнего Литературного института им. Горького на Тверской улице. А до Литинститута здесь был ресторан, описанный Булгаковым в романе «Мастер и Маргарита», редакция журнала «Знамя» и Литфонд. Марина Ивановна ходит сюда, стараясь надоесть, чтобы ей дали жилье. Марине Ивановне предлагают квартиру семьи, которая уезжает на Север. Нужны были деньги, чтобы уплатить 2500 рублей на год вперед. Эти деньги собирали знакомые, в том числе Зинаида Николаевна Пастернак в Переделкино. Марину Ивановну временно прописали на Покровском бульваре, дом 14/5 в квартире 62. Она уже не в силах создавать дома уют. В квартире голая лампочка свисает с потолка, натянуты две веревки, на которых полотенца, тряпки, а на столе – банки, недоеденные Муром макароны. В сентябрьские дни 1940-го у Цветаевой перестают принимать деньги для мужа, 30 сентября открыто заявляют, что он больше «не числится!» Бедная Марина Ивановна в шоке, от страха «у меня так стучали зубы, что я никак не могла попасть на «спасибо» (в письме Елизавете Яковлевне Эфрон).
Личная жизнь для постаревшей Марины Ивановны уже затруднена, но привязанности в её сердце возникают. Она обижается на Арсения Тарковского, когда тот в своих стихах – «Я стол накрыл на шестерых», – не упоминает о ней: «Я стол накрыл на шестерых…» / Все повторяю первый стих / И все переправляю слово: / – «Я стол накрыл на шестерых…» / Ты одного забыл – седьмого…». Ей нужна не постель, просто игра воображенья, чтобы чем-то заполнить пустоту в сердце. Неважно, что Тарковский на пятнадцать лет моложе. Она говорит друзьям: совсем не важно с кем роман – с мужчиной, женщиной, ребенком, дело совсем не в сексе. Роман может быть с книгой – главное, чтобы в душе не было «пугающей пустоты». Так душа у Цветаевой устроена, да и у всех нас тоже. Просто Марина Ивановна более непосредственна – могла позвонить Тарковскому ночью, вызвать на улицу, чтобы «отдать платок». Жена Тарковского злилась и ревновала, говорила, что Цветаева чернокнижница и знает наговор, может заколдовать мужчину – у неё, мол, колдовские зеленые глаза. Между тем, к 1940-муМарина Ивановна уже седа и некрасива, но душа у неё осталасьпо прежнему молодой, таково свойство поэтов. Она говорила Тесковой в 1936-м: «Мне все ещё нужно, чтобы меня любили: давали мне любить себя: во мне нуждались – как в хлебе». Последний её выдуманный романс Тарковским закончился весной 1941 – молодой поэт не подошел к ней поздороваться на книжном базаре и она обиделась.
Когда началась война, Марине Ивановне стало ещё хуже – она теперь очень боялась за Мура, ведь тот лазил на крышу со взрослыми гасить зажигательные бомбы, в эвакуацию уезжать не хотел, из-за этого они ссорились. Цветаева хотела эвакуироваться, не верила, что России удастся противостоять немцам, которые захватили уже почти всю Европу. Говорила Л.К. Чуковской незадолго до своей смерти: «Да разве вы не понимаете, что все кончено? И для вас, и для вашей дочери, и вообще». «Что – всё?» – уточняла Чуковская. «Вообще всё! Ну, например, Россия!» Цветаева хотела бежать из Москвы на восток ещё и потому, что боялась, вдруг её заподозрят в симпатии к немцам, ведь она училась в Германии, много писала о своей приязни к немецкой культуре. Марина Ивановна опасалась, что её арестуют, хотела уехать с Муром в глушь, подальше от московских НКВД-МГБ, которые забрали её мужа и дочь. Мур категорически не хотел уезжать из столицы, он уже год проучился в московской школе, только нашел приятелей – и тут за него снова всё решили, как за маленького. Мур был, конечно, прав, уезжать не стоило. В Москве для Цветаевой имелось больше возможностей выжить, здесь её знали и ценили, здесь были Пастернак, Вильмонт, Тарковский.Но Цветаева всегда сама строила свою судьбу, не терпя ничьего вмешательства в свои намерения и планы. Пастернак так писал о ней в очерке «Люди и положения»: «Цветаева была женщиной с деятельной мужской душой, решительной, воинствующей, неукротимой. В жизни и творчестве она стремительно, жадно и почти хищно рвалась к окончательности и определенности». Теперь она исподволь рвалась к смерти.
Пастернак и Боков посадили Цветаеву и Мура на пароход. Плыли в Елабугу Цветаева и Мур в тяжелом настроении. По контрасту с Парижем и Москвой русская провинция выглядела ужасно – грязь, нет архитектуры, культурной жизни, творческой среды, общения, Муру негде учиться. Мур категорически требовал от матери переезда в Чистополь, где обосновались эвакуированные писатели. Ради него Цветаева поехала искать место в Чистополь, вроде бы договорилась о переезде, хотя Тренёв был против, но дело решил последний конфликт с Муром. Он сказал в запале ссоры страшные слова – мать ему не нужна, им вместе не жить: «Ну, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами!» Сын упрекал мать – не умеет в жизни устроиться и только мешает ему! Она спросила: «Так что же, по-твоему, мне ничего другого не остается, кроме самоубийства?» И он ответил: «Да, по-моему, ничего другого вам не остается!» Смысл жизни для Марины Ивановны был окончательно потерян, а умереть она давно хотела и только Мур держал её на земле. Она множество раз говорила в письмах и стихах, что хочет умереть, что это случится скоро. Например, ещё в 1926 году Рильке: «…я должна воспользоваться той случайностью, что я пока ещё (все же!) живое тело. Скоро у меня не будет рук… Я чувствую себя все старше… Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь – чтоб ее полюбить – возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила… Ничего от нее у меня не осталось, кроме меня самой: души… Любовь ненавидит поэта …она знает, что величие – это душа, а где начинается душа, кончается плоть». После того, как сын почти предложил ей самоубийство, уже ничто не стояло между ней и смертью.
И она заторопилась 31 августа 1941 года, когда все ушли из дома Бродильщиковых, где они с Муром снимали закуток. В этот день тех, кто мог, позвали на расчистку земляной площадки под аэродром в Елабуге, обещали выдать по буханке хлеба. От Бродильщиковых, у которых жили Цветаевы, пошла хозяйка, от Цветаевых – Мур. Собрался на рыбалку с внукоми хозяин домика. Оставшись одна, Марина Ивановна села писать записки: «Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик». «Дорогие товарищи! Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н.Н. Асееву. Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного… Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет. Адр. Асеева на конверте. Не похороните живой! Хорошенько проверьте». Написала записку Асееву и его жене Оксане, в девичестве Синяковой: «Дорогие Николай Николаевич! Дорогие сестры Синяковы! Умоляю Вас взять Мура к себе в Чистополь – просто взять его в сыновья – и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю… В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. Поручаю их Вам, берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына – заслуживает. А меня простите – не вынесла. МЦ. Не оставляйте его никогда. Была бы без ума счастлива если бы он жил у вас. Уедете – уведите с собой. Не бросайте». Она считала Асеева своим другом… Он, будучи на тот момент писательским «начальником», вроде бы ценил Цветаеву, сыпал комплиментами при встрече – «гениально, потрясающе, какой талантище»! Женой у него была Оксана Синякова, когда-тодевушка из поэтического салона, где часто гостили Асеев, Цветаева, Маяковский, Крученых, Пастернак… Марина Ивановна в Праге и Париже сохранила душу почти прежней, не понимая, что жизнь в сталинской Москве давно изломала и ожесточила многих – в том числе Асеева, Синяковых. Оксана уже не ходит по лесу в хитоне, как прежде – она лихорадочно заготавливает дрова и продукты, Асеев болен туберкулезом, вокруг война, в Москве люди умирают от голода, надо как-то продержаться первую военную зиму, которая обещала быть очень тяжелой. Мур в этой ситуации для Асеевых был ненужной обузой…
Написав записки, Марина Ивановна замотала ручку двери веревкой, не стала запирать её на щеколду, чтобы хозяевам не пришлось ничего ломать. Надела торопливо приготовленную петлю, укрепила её на толстом гвозде, вбитом в сенную балку. Встала на табурет – как была в фартуке с большим карманом, -перед уходом хозяев она жарила на сковороде рыбу для Мура. Поправив петлю на шею, шагнула с табурета… Плакала она перед этим? Молилась? Просила у Господа прощения? Если бы она выбралась с Муром в Чистополь! 10 октября туда приехал Пастернак, немного помог бы Асеев, всё бы устроилось! В ноябре-декабре 1941 немцев отбросили от Москвы и у Марины Ивановны появилась бы надежда на победу! Но Марина Ивановна не дождалась перемен, все несчастья свалились на неё сразу, а поддержать было некому…
Первой вернулась хозяйка. Дверь была закрыта изнутри, но в двери много щелей, хозяйка просунула руку и отмотала веревку. Закричала… Собрался народ. Дотронуться до тела боялись, кто-то побежал в милицию и за врачом. Милиция, врач долго не появлялись. Марину Ивановну вынул из петли случайный прохожий, её положили на пол, дожидаясь врача и милиции. Тело накрыли простыней, увезли в морг. Милиция обыскала комнатушку за перегородкой, где жили Марина Ивановна и Мур – нашли три записки. Когда Мур подошел к дому после дневных работ, он увидел много людей. Ему сказали о случившемся, он махнул рукой и ушел, чтобы не видеть мать мертвой.
2 сентября Марину Ивановну так и похоронили в кухонном фартуке – на кладбище Елабуги, среди сосен. Деньги на гроб дал горисполком. После Мур говорил, что так и не видел мать мертвой: гроб прежде заколотили или же он вовсе не был на похоронах? Марину Ивановну везли в казенном гробу из больничного морга по пыльной дороге вверх, на кладбище. Могила её оказалась рядом с ямками умерших в лагере военнопленных. На холмике Цветаевой поставили, наверное, фанерную табличку с надписью, которая вскоре выцвела под осенними дождями, её выбросили в мусор или сожгли. Двадцать лет Марина Ивановна была никому не нужна, могилу потеряли.
Началась жизнь без Цветаевой. Мур какое-то время жил у товарищей в Елабуге, затем поехал в Чистополь. Держался внешне спокойно, говорил про самоубийство матери: «Марина Ивановна поступила логично, правильно сделала, у неё не было другого выхода». Эту фразу он повторит много раз в! Разве нормальный человек стал бы вешаться? Да письмах и разговорах, приводя в ужас собеседников и адресатов. Асеевы жить у себя Муру не разрешили – продукты дороги, а Мур избалован, эгоистичен, предельно чужд. Жена Асеева Оксана после говорила о Марине Ивановне: »Она была сумасшедшая, она, конечно, привыкла к Средиземному морю, а не к Елабуге, но …нам тоже было нелегко, но мы не вешались! Она приходила к нам в Чистополе, мы её как человека приняли, Коля болел, он всё сделал, что мог, для неё, а теперь на него собак вешают! А против-то не Коля был, другие! Тренев против был! С каких это пор, говорит, мы стали белогвардейцев привечать, зачем они нам нужны, да еще в войну? А Коля болен был, он не пошел на заседание, а послал записку, из Толстого цитату в ней написал!»
6 августа Асеев собрал совет Литфонда и добился постановления: Георгию Эфрону необходимо выехать в Москву по месту жительства, где у него есть родственники. Асеев сопровождал Мура в походах по инстанциям, ведь тогда выехать в Москву было непросто. Жена Асеева и её сестра распродавали вещи Марины Ивановны, чтобы собрать Муру деньги на дорогу – выручили тысячу двести десять рублей. Помогал Муру ехать в Москву молодой поэт Боков, «некий Боков, который вместе с Пастернаком провожал нас в Елабугу», так записано в дневнике Мура. К этому времени Мур зачислен в общежитие чистопольского интерната на полное иждивение Литфонда, но уже поздно. Почему нельзя было чуть раньше взять на временное иждивение саму Цветаеву? Помешало её эмигрантское прошлое, о вечности тогда мало кто думал…
Мур оказался в Москве, но 11 октября там началась паника и массовая эвакуация. Многих писателей отправили в Ташкент, Мур тоже выехал туда на поезде. Жил он там трудно – похудел, износился, болел рожистым воспалением ног. До него стало доходить – без своей гениальной матери он совсем никому не нужен. Из Ташкента он пишет в одном из писем: «Самое тяжелое – одинокие слезы, а все вокруг удивляются – какой ты черствый и непроницаемый» (6). Он все же продолжал надеяться, что станет большим писателем, как мать. Поступил в Литературный институт имени Горького, но Господу он уже не интересен – не выдержал испытания на человечность. Его призвали на фронт, ранили в бою 7 июля 1944 под деревней Друйка в Прибалтике, отправили в медсанбат. Мур скончался вскоре после ранения, место захоронения его сейчас обнаружено – братская могила возле деревни Друйка, теперь там есть памятный знак с его фамилией.
Ариадну Эфрон работники репрессивной системы дали 59-ю статью – «подозрение в шпионаже», 8 лет лагерей. Она прошло через такое, что даже в голодном Париже показалось бы хуже ада. В 1954-м она пишет в письме: «…далека была от мысли, что наступит время, когда я буду совсем одна и совсем никому не нужна… Что из всех людей, которые были моей семьей, душой, опорой и основой, никого не останется в живых, и что никто из них не умрет своей смертью, и что так называемая жизнь настолько съест и выпьет мои силы, что у меня их не останется совсем» (6). В 1955-м Ариадне разрешат вернуться в Москву и она проведёт собственное расследование смерти матери. 2 декабря 1955 она пишет приятельнице: «…На днях разделалась с Крученых и Асеевым (Крученых скупал у Мура мамины рукописи и торговал ими, а про Асеева я тебе рассказывала)» (6). Ещё в 1948-49, живя в Рязани в промежутке между лагерями, она ещё переписывалась с Асеевым, к 1955-му она знает всё – окружающие рассказали. В Туруханске после второго срока она оставалась до июня 1955. 3 июня 1954 Ариадна Сергеевна писала Пастернаку: «Знаешь, милый, мне уже давно очень трудно живется, я никогда не могла, не могу и не смогу смириться с потерями, каждый раз от меня будто кусок отрубают, и никакие протезы тут не помогут. Живу как будто четвертованная, теперь осталась только голова, голову снести, тогда все!»
Голову ей Господь оставил, к лету 1955 она возвратилась в Москву и долго не могла привыкнуть к обычной жизни. Асеева она теперь ненавидит, пишет Пастернаку: «Для меня Асеев не поэт, не человек, не враг, не предатель – он убийца, а это убийство – похуже Дантесова» (6). Она зарабатывала переводами Бодлера, Верлена, Готье, Арагона, пробивала издание стихов и прозы матери, переводила её французские тексты. На гонорары купила кооперативную квартиру по улице Аэропортовской. Вместе с лагерной подругой Адой Шкодиной построила домик в Тарусе на узком куске земли, которую в 1956-м выделила её тетка Валерия Ивановна Цветаева по адресу: Таруса, 1-й Дачный, дом 15. Участок был крошечный, метра 3 в ширину, домик получился тоже маленьким, он едва был виден летом в зарослях флоксов и георгинов. С теткой Валерией отношения у Ариадны Сергеевны не сложились, они ссорились и судились. Ариадна Сергеевнане теряла чувства юмора: «Все лето шла партизанская война между нами и теткой Валерией… Тетя, сгоряча, под влиянием не свойственных ей родственных чувств, подарившая мне … клочок землицы, годной разве что под копку братской могилы, скоро об этом пожалела и начала выцарапывать свой дар всеми окольными путями и запретными приемами. Мы не поддавались… Все лето я проходила, как клиническая идиотка, в красном сарафане, зеленой кофте и голубых носках… На меня, как на светофор, ориентировались мамины почитатели, плотники и бодливые коровы» (6).
В Тарусе шестидесятых, как в Переделкино или на Николиной горе, жило много творческой интеллигенции – Паустовский, Левик, Надежда Мандельштам, скульптор Надежда Крандиевская. Ариадна Сергеевна занималась архивами матери – дневниками, письмами, – расшифровывала её неудобную для чтения скоропись, лучше других понимая, какое сокровище у неё в руках. Она писала Пастернаку: «Боже мой – мама, вечная моя рана, я за нее обижена и оскорблена на всех и всеми и навсегда, ты-то на меня не сердись, ты ведь все понимаешь» (6).
Понемногу в СССР стали выходить книги Марины Ивановны – в 1961 первая книжечка стихов, в 1965 синий том в серии «Библиотека поэта», в 1967 книга переводов «Просто сердце» и «Мой Пушкин». Стихи Марины Ивановны говорили сами за себя, благодаря книгам Цветаева стала известной не только поэтам и старой интеллигенции, но и широкому кругу советских читателей.Со временем книги Цветаевой стали печатать массовыми тиражами, но их все-равно не хватало. В букинистических магазинах 70-х, 80-х их спрашивали постоянно, её книги всегда котировались по самому высшему разряду, они стали необходимостью для многих. Немудрено, что Ариадну Сергеевну в Тарусе начали одолевать почитатели. На месте цветаевского дома с наклонной крышей, где на втором этаже когда-то жили девочками Марина и Ася, к тому времени оставался лишь фундамент, залитый бетоном – сюда и приезжали экскурсионные автобусы. В том-же доме, кстати, в 1905 поселился художник Виктор Эльпидифорович Борисов-Мусатов, тут он и скончался. После войны здесь был Дом отдыха, строение понемногу ветшало, денег на ремонт так и не выделили, в 1966-м развалины разобрали на бревна, а фундамент залили бетоном под танцплощадку. «Народ валом валил, – рассказывала о лете 1974 Ариадна Сергеевна. – Гости шли в одиночку, попарно, повзводно, туристы – поавтобусно. Спасенья нет!» (6)
Разбирая архив матери, Ариадна Сергеевна стеснялась читать личные письма матери, уж очень они страстные! Многое в этих письмах было непереносимо для дочерней души, Ариадна Сергеевна установила временный запрет на публикацию некоторых писем. До 1977 действовал запрет самой Марины Цветаевой на публикацию её писем к Рильке. Цветаева писала о своем решении: «Через пятьдесят лет, когда все это пройдет, совсем пройдет, и тела истлеют, и чернила просветлеют, когда адресат давно уйдет к отправителю…, когда письма Рильке станут просто письма Рильке – не мне – всем, когда я сама растворюсь во всем, и – о, это главное! – когда мне уже не нужны будут письма Рильке, раз у меня – весь Рильке…»
Уезжая из Москву в Елабугу Марина Ивановна пришла в Гослитиздат и отдала эти письма,это сокровище, заведующей редакцией Гослитиздата А.П. Рябининой, оставив копии в своем основном архиве. Рябинина бережно хранила вверенные ей письма, передав их перед смертью наследникам Пастернака. Более ста писем Цветаевой к Пастернаку пропали в годы войны, но с восемнадцати из них успели снять копии, три письма сохранились в оригинале. Черновики некоторых сохранились в тетрадях Марины Ивановны. Благодаря этому мы можем почти всё прочитать.
В Тарусе теперь мало что осталось от прежнего сонного городка, тихого пристанища поэтов и художников. Неподалеку гудит дорога, Ока загрязнена, от неё плохо пахнет, в ней опасно купаться. Осталось только небо и земля, в которых дорогие для пишущих и читающих души и кости Паустовского, Ариадны Эфрон и многих ещё из тех, кто был связан с Цветаевой. От могилы Ариадны Эфрон видна Беховская церковь, серебряная лента Оки…Ариадна Сергеевна умерла в июле 1975 от инфаркта в тарусской больнице, похоронена на тарусском кладбище, на её надгробном камне надпись:«Ариадна Сергеевна Эфрон. Дочь Марины Цветаевой и Сергея Эфрона, погибших в 1941 году».
После смерти Ариадны Сергеевны оставалась ещё жить сестра Марины Ивановны, Анастасия Ивановна Цветаева. Она прожила сложную и долгую жизнь. В 1921-м, по рекомендации Бердяева,её приняли в Союз писателей, ведь она писала философско-религиозные трактаты! Борис Пастернак в 1924 об писал жене об Асе: «Теперь она ударилась в набожность и смотрит как на грех, даже на поэтическое творчество Марины… Она с большим треском и красноречьем возражала мне на самые скромные мои утверждения». В 1927-м она ездила в Европу, гостила у Горького в Сорренто, виделась с сестрой во Франции. В апреле 1933 её арестовали за связи с розенкрейцером Б.Зубакиным, через два месяца освободили после хлопот Бориса Пастернака и Максима Горького, но в 1937-м снова арестовали вместе с сыном Андреем Трухачевым, якобы за причастность к «Ордену Розенкрейцеров», созданному Зубакиным. В 1938-м приговорили к 10 годам лагерей за «контрреволюционную пропаганду и агитацию…». Она отбывала срок на Дальнем Востоке, а сын сидел в Карелии и Каргополе. Освободили Анастасию Ивановну в 1947, она поселилась в Вологодской области рядом с семьей сына Андрея, но в 1949-м её опять арестовали, отправили в ссылку в поселок Пихтовку Новосибирской области. Освободили из ссылки в 1954, в Москву возвращаться ей было запрещено, в 1956 она переехала к сыну в башкирский город Салават. Андрей тоже успел отмотать второй срок «за превышение власти» при выполнении плана деревообделочной фабрики на Урале. В 1957-м она в очередной раз переехала к сыну в Павлодар, реабилитировали её в 1959-м.
После реабилитации, получив свободу передвижения, Анастасия Ивановнав 1960-м первой отправилась в Елабугу искать могилу знаменитой сестры. Ариадна Сергеевна ехать с ней отказалась, говорила, что «там матери нет, она в стихах, в книгах» (1). Анастасия Ивановна ходила на кладбище в Елабуге «от могилы к могиле, нагибаясь, стараясь угадать, почувствовать» (1) родные кости. Но ничего не почувствовала, все могилы казались одинаковыми. Они поросли кладбищенской земляникой, в точности как предсказывала Марина Ивановна в стихотворении «Прохожий»:«Сорви себе стебель дикий / И ягоду ему вслед, / Кладбищенской земляники / Крупнее и слаще нет…» Анастасия Ивановна удивлялась точности поэтического предсказания, на самом деле ничего необъяснимого тут нет: все поэты и прозаики такого масштаба, как Цветаева – немного визионеры, они могут смутно видеть картины из прошлого и будущего: «Знаю всё, что было, всё, что будет, / Знаю всю глухонемую тайну, / Что на тёмном, на косноязычном / Языке людском зовется – Жизнь».
Анастасия Ивановна хотела сделать эксгумацию тел, похороненных в этом месте, но сообща решили, что не надо этого делать. Поставили металлическую дощечку с надписью: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева…», которую через десять лет заменили на большой гранитный памятник с той же надписью. В 2000 году гранитное надгробие окружили плиткой и висячими цепями, по решению писателей Татарстана. Теперь в Елабуге организовали Мемориальный комплекс, историки спорят, где все же точно могила Марины Ивановны…
Анастасия Ивановна в 1961 вернулась в Москву, с 1979 жила в своей квартире на Большой Спасской, дом № 8. В годы перестройки она боролась за открытие цветаевских музеев. Культурный центр «Дом-музей Марины Цветаевой» в Москве был открыт в сентябре 1992 года.Умерла Анастасия Ивановна, чуть не дожив до ста лет, 5 сентября 1993 года, похоронена на Ваганьковском кладбище рядом с могилой отца и сына. Андрей Иванович Цветаев, сводный брат Марины Ивановны умер в 1933. Валерия Ивановна Цветаева, руководитель и один из педагогов «Государственных курсов искусства движения», скончалась в 1966.
В Тарусе с 1962 года усилиями Семена Островского пытались установить камень с цитатой из рассказа Цветаевой «Кирилловны»: «Тут хотела бы лежать Марина Цветаева». Но против были Ариадна Сергеевна, Эренбург, Паустовский, которые входили в «цветаевскую комиссию». Позже камень все-же установили, ведь Марина Ивановна черным по белому написала: «Я бы хотела лежать на тарусском хлыстовском кладбище, под кустом бузины… Но если это несбыточно… я бы хотела, чтобы на одном из тех холмов, которыми Кирилловны шли к нам в Песочное, а мы к ним в Тарусу, поставили, с тарусской каменоломни, камень: «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева».Много раз Марина Ивановна говорила: «Таруса, Коктебель, да чешские деревни – вот места души моей». Здесь она была счастлива.
В 1990-м патриарх Алексий Второй дал благословение на отпевание Марины Ивановны – после обращения к нему Анастасии Цветаевой и дьякона Андрея Кураева. Разрешил с мотивировкой: «Любовь народная». Эта любовь смыла многие грехи Марины Ивановны. Её отпели в Храме Вознесения Господня у Никитских ворот. Патриарх рассудил мудро, ведь Марину, по сути, убили – жестоко довели до самоубийства. Впрочем, в годы «серебряного века» почти вся русская интеллигенция, образно говоря, покушалась на самоубийство. И судьба Марины Цветаевой – лишь одно из проявлений этого коллективного самосожжения. Блок говорил в своей последней речи, что «Пушкина убило отсутствие воздуха». Блока, Есенина, Маяковского, Цветаеву и многих еще поэтов поменьше убило отсутствие воздуха. Нам нужно хотя бы теперь беречь, сохранять воздух нашей культуры, без него не выжить…
О Марине Цветаевой теперь пишут книги, снимают фильмы, её стихи составляют основу множества моноспектаклей знаменитых артистов. Даже моя знакомая, блистательная мексикано-испанская переводчица Толстого и Цветаевой Сельма Ансира выступает в Европе с таким спектаклем. Существует несколько памятников поэту, с десяток музеев Марины и Аси Цветаевых в Москве, Тарусе, Александрове, Павлодаре, Феодосии, в подмосковном Болшево…Литературный мир думает и спорит о Цветаевой, её духовное наследие в нашем ближайшем культурном обиходе, но все это сейчас, спустя много лет после смерти гениального поэта, жестоко доведенного до самоубийства. Большинство из нас так и не научились ценить при жизни этих странных, причудливых, уязвимых людей, поэтов, падших ангелов, которые то и дело прорываются к свету. Подумайте сейчас, сделали вы что-нибудь для живущего рядом поэта? Да, по человечески он слаб, как и все рожден из житейской грязи, но после смерти он будет существовать в вечности, его книги станут изучать наши дети, он окажется частью нашего духовного, культурного кода, он войдет в генетическую память нашей цивилизации. Если есть рядом с вами хоть небольшой поэт – при случае,помогите ему жить, ведь помочь написать стихи мы ему не можем.
Библиография:
- Анастасия Цветаева «Воспоминания» (Издательство «Изограф», 1995)
- Виктория Швейцер «Быт и бытие Марины Цветаевой» (Москва, «СП ИНТЕРПРИНТ», 1992)
- Райнер Мария Рильке, Борис Пастернак. Марина Цветаева «Письма 1926 года» (Москва «Книга», 1990)
- Ирма Кудрова «Версты, дали… Марина Цветаева: 1922-1939» (Москва «Советская Россия», 1991)
- Ирма Кудрова «Последнее «дело» Сергея Эфрона» («Звезда» №10, 1992)
- Мария Белкина «Скрещение судеб» (Москва «Книга», 1988)
- Марина Цветаева «Полное собраний сочинений в одном томе» (Москва, Издательство «Альфа-книга», 2010)
- Марина Цветаева «Собрание сочинений в семи томах». Том 7. Письма. (Москва «Эллис Лак», 1995)
Об авторе:
Сергей ОВЧИННИКОВ, родился в 1963 году в Тульской области возле толстовской Ясной Поляны, врач и писатель, автор 8 книг прозы. С 2001 года главный редактор, издатель литературного альманаха «Тула», отмеченного дипломом конкурса «Золотой Витязь» в 2021. Лауреат литературной премии им. Л.Н. Толстого в 2001. Дипломант Всероссийского конкурса «Золотой Витязь» за книгу «Мой учитель Лев Аннинский». Публиковался в московских журналах «Время и мы», «Наша улица», «Родина», «Роман-журнал 21 век», в региональных журналах «Балтика», «Вертикаль», «Под часами» и др.