«Эти наивные люди не знают, сколько требуется времени и усилий, чтобы научиться читать. Мне понадобилось на это шестьдесят лет, а всё же я и сейчас не решусь сказать, что достиг цели». Гёте
В последнее время участились дискуссии о положении науки и искусства в современном мире. Одна из животрепещущих тем – глобализация. И связанные с нею грядущая ноосфера и всеобщее оцифрование.
Древние математики, открывшие таинственный, влекущий и загадочный мир чисел, надо думать, были бы поражены современной дискуссией об оцифрованном человеке. Такая мистика им не снилась в самых божественных откровениях. Неужели пифагорейское учение о числе, направленное к человеку и открывающее его, пройдя многотысячелетнюю историю, собралось в обратный путь? Или просто, мы на этапе перехода от биосферы к ноосфере? И там уже будет такое царство разума, что отпадут все мелкие и крупные недоразумения. Жаль только жить в эту пору прекрасную… Как ни как, а топать ещё, по подсчётам самых оптимистичных адептов, лет восемьдесят-полтораста.
Уверенность в будущем ноосферного человека, безусловно, радует. Но человечество в своей истории уже не раз мечтало об идеале и подкрепляло мечту очень солидными и убедительнейшими теориями. Человек религиозный, человек социалистический, человек нацистский… Правда, последнего вряд ли можно назвать человеком, но теории были. Как говорил у Булгакова Воланд: «...ваша теория и солидна, и остроумна. Впрочем, ведь все теории стоят одна другой».
Мне нравится учение Вернадского. Убедительная и очень красивая теория – а есть ли лучший критерий истинности? Верю, что ноосферное будущее человечества обязательно настанет. Но не сидеть же, сложа лапки, и не ждать же! Как-то надо жить, как говорили римляне, hic et nuns – здесь и сейчас. Ох, в какое сложное время мы живём! Как бы хотелось чего-нибудь попроще. Но нынче несвятая простота спускается разве что на цифруемого всякими сетями человека, а таких уже 92% (оценка А. А. Яшина). Остальным 8% приходится думать и сжиматься сердцем в тревоге не только за отдалённое будущее.
В данной статье хотелось бы поразмышлять о литературных аспектах происходящих процессов. Оставив в стороне экономические, политические, религиозные и другие социальные стороны глобализации, в том числе и принудительное оцифрование, попробуем представить, что принесло и несёт эта почти неуправляемая стихия русскому языку и литературе. Остальной мир, понятно, тоже не в стороне, но меня, прежде всего, волнуют судьбы моей родной культуры.
Единое человечество – единый язык. И мы уже с вами догадываемся о каком именно идёт речь.
Интересно, что в начале социалистической идеи вопрос о едином языке возникал, но понимался как искусственный, сконструированный лучшими полиглотами и лингвистами. В детстве я ещё застал кружки эсперанто и даже переписывался. Эсперанто и другие, более продвинутые модели, представлялись мне верхом совершенства, вобравшими всё лучшее из мировых языков, и, казалось, вот-вот завоюют мир. Не получилось. Более того, попытки эти напрочь забыты и вряд ли к ним когда-нибудь вернутся.
На дворе, крепко опираясь двумя ногами на землю, стоит со всеми своими достоинствами и недостатками совершенно естественный, никем не придуманный и не навязанный, английский. Как мощное средство, а в какой-то мере и цель, глобализации. Пока ещё в основном используется в межнациональном общении. Но тенденции очевидны и, ох, недалёко время… Так ирландцы, несмотря на сильные национальные настроения, упорно говорят на английском.
А в русской литературе всё чаще появляются обороты типа «Я буду обратно через полчаса». Или того почище: «Мы взяли рейс на восемь тридцать». Согласитесь, рождённый в русском языке никогда так не скажет, но прочтя такое и не один раз, может быть так и заговорит. Или даже начнёт мыслить не по-русски?
А может быть ничего страшного? Не слишком ли сильно наказал Господь строителей Вавилонской башни? Сейчас на Земле бытует около шести тысяч языков и проблемы с пониманием явно существуют. А то – один на всех и никаких недоразумений. И оцифрование пройдёт значительно легче.
Почему же мы так отчаянно сопротивляемся любой языковой экспансии? Что бережём? Что так боимся потерять?
Я сказал «мы», объединяя народ. Но, увы, мы далеко неоднородны. И уже немалая часть интеллигенции, слабо связанной с родной культурой, с лёгкостью осваивает иной язык и родину не испытывая особой ностальгии. Как говорили те же римляне – ibi patria, ubi bene – отечество, там, где хорошо.
Но основная часть национальной интеллигенции упорно держится своего языка, своей культуры, своих обычаев – в общем, своего. И, чувствуется, не отдаст ни за какие материальные блага.
Почему? Почему рассматривает незавершённость Вавилонской башни не как наказание, а как божий дар?
Понятно, язык формирует народ, его национальное мышление. Если бы не существовало проблемы перевода, если бы один язык легко укладывался в другой, то особой проблемы введения единого языка просто не было бы. И мыслили бы все одинаково. И литература была бы однородна. Однако проблема существует и адекватного перевода мы, по всей видимости, не дождёмся никогда.
В чём же дело? Почему не задумываясь переводим стол – table, а вот пушкинское «Куда как весело! Вот вечер: вьюга воет…» перевести, наверное, так никогда и не удастся. Ну, как вы переведёте этот божественный звук «в», позволяющий буквально услышать и ощутить завывание родной зимы?
Ещё раз подчеркну: мы касаемся очень широких вопросов, даже целых наук. Но сейчас нас будут интересовать в основном литературные и языковые аспекты.
В любом языке, с той или иной развитостью, литературоведение и языкознание различает три составляющих с очень широкой амплитудой пересечений.
На первом месте, конечно же, естественный язык на котором и производится акт общечеловеческой коммуникации. Другими словами тот самый язык, на котором мы с вами говорим. Русский, английский, французский… И ещё несколько тысяч. И хотя естественный язык, живой и довольно быстро меняющийся, захватывающая тема, задерживаться не будем, интуитивно вроде бы ясно.
Второй – искусственный. То есть язык созданный человеком для обозначения неких явлений, понятий, построений выделяемых его мышлением. Прежде всего, это язык науки с формулами, графиками, аксиомами, теоремами. Не будем останавливаться и на нём, хотя тема не менее захватывающая. Отметим только, что языки науки всегда и явно стремятся к интернационализации и независимости от естественного. Влияние искусственного языка на человеческий менталитет огромно, но именно в связи с его интернациональностью рассматривать не будем.
И, наконец, самый таинственный и сложный, – вторичный, надстраивающийся над естественным и образующий множество смыслов, реализуемых при прочтении в меру знания этого языка. Это язык художественный, который может и должен непрерывно развиваться, а мы поспевать его учить.
Но как учить язык, существующий только в нашем воображении?
Прежде всего, каждому следует убедиться, что он существует. Ибо умеющий читать на естественном языке не испытывает особой недостаточности, так как содержание прочитанного более ни менее уясняет. Но содержание можно передать куда короче, чем это делают писатели. Как-то в интернете наткнулся на пересказ «Илиады» Гомера – что-то около странички. Так стоит ли читать утомительно-однообразные гекзаметры? И «Войну и мир» можно одолеть минут за пять-семь.
Но у прочитавшего оригинальное произведение никогда не возникает вопрос зачем он это сделал. Более того, он чувствует себя куда богаче, чем был. А вот тот, кто ознакомился с содержанием, такой вопрос себе вполне может задать – ну, и на кой чёрт мне все эти одиссеи с Илиадами? Разве что в разговоре блеснуть…
Особое значение приобретает вторичный язык в поэзии, с которой начинается литература, да, пожалуй, и всё искусство. В стихах приобретает значение каждое, даже самое незначительное слово и может переиначить содержание стихотворения даже на противоположное. Недаром сказано – для прозы слово средство, для поэзии – цель. Поэзия – школа и лаборатория слова. И не прошедшие эту начальную и одновременно самую высшую школу вряд ли глубоко проникнут в художественный язык.
Попробуем привести пример. Е. Баратынский:
Недаром ты металась и кипела,
Развитием спеша;
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа!
И тесный круг подлунных впечатлений
Сомкнувшая давно,
Под веяньем возвратных сновидений
Ты дремлешь: а оно
Бессмысленно глядит, как утро встанет,
Без нужды ночь сменя,
Как в мрак ночной бесплодный вечер канет,
Венец пустого дня!
Центром стихотворения безусловно является незначительное в обычной речи неопределённое местоимение «оно»*.
На примере стихотворения наглядно видно, что без вторичного языка не поймёшь и первичный, то есть не прочтёшь и содержание стихотворения. В самом деле – что значит оно? Что оно? А ведь Баратынский применил все средства выделения этого слова в стихе. Оно и акцентированная рифма, и отделено от следующей строфы двойной паузой – концевой и межстрочной, и, поскольку в русском языке безударное о читается как а, приходится делать паузу и впереди – иначе а сольются. Кроме того, в нарушение синтаксического и смыслового единства строчек всего стихотворения, здесь предложение ломается и переносится даже не на следующую строчку, а в следующую строфу.
Так что же это за оно? Придётся внимательно перечитать и может быть не один раз. И откроется.
Поскольку в предыдущей строфе противопоставлены душа и тело, а тело среднего рода, то очевидно, что оно это тело. Но местоимение отстоит от существительного почти на пять строк и за это время отстраняется и начинает жить уже самостоятельно, вбирая в себя множество значений. Противопоставленное обращением «ты» к душе, оно приобретает и пренебрежительный и отстранённый характер, почему и затрудняет мгновенное понимание. Становится понятен и трагический разрыв между плотью и духом, так характерный для нашей поэзии, и бессмысленность жизни тела после смерти души уже свершившей свой подвиг в подлунном мире, то есть прожившей земную жизнь.
Позволим себе ещё один пример. Поэма Лермонтова «Мцыри».
Считается, и совершенно справедливо, что если стихи можно пересказать прозой, то это не поэзия. Эпический характер поэмы, казалось бы, позволяет пересказ. Но никакого удовлетворения не доставляет. Что-то там, в стихах, очень важное остаётся непереводимым на язык прозы.
Немного лет тому назад,
Там, где сливаяся шумят,
Обнявшись будто две сестры,
Струи Арагвы и Куры,
Был монастырь. Из-за горы
И ныне видит пешеход…
В первых четырёх стихах соблюдается чёткий ритм, совпадающий с метром, с ударением на каждом слоге, кроме пиррихия во втором стихе. Не вдаваясь в подробности давно угасшей дискуссии о взаимоотношениях обозначаемого с обозначающим, скажем, что задача поэта убедить читателя в их полном единстве в данном тексте. И Лермонтов двумя ударениями в «сливаяся» достигает полного слияния (извините за тавтологию), слова с его смыслом.
В первых трёх стихах нет резких звуков, течение пока плавное. Но вот они слились и врывается звук «эР» – рёв слияния слышится явственно.
А вот пример иного характера – перевод с английского на русский.
Знаменитая поэма Эдгара По «Ворон» переводилась множеством русских поэтов и переводчиков. Рефрен "Quoth the Raven "Nevermore." обычно переводился как «Каркнул (крикнул, молвил) Ворон: «Никогда». Но вот М. Зенкевич захотел услышать в прокаркнутом слове именно каркание. Не найдя русского аналога оставил оригинал: «Каркнул Ворон «Nevermore»! Поразительно, что переводчик рассчитал на русское прочтение – невермор, в котором хриплый голос птицы слышится явственно. Но англоязычные не слишком налегают на своё «r» и читают примерно как невемо и никакого карканья не слышат. Вот так «Nevermore» немедленно обрусело.
Оставим читателю прочтение стихов. Художественный язык есть совместное творчество писателя и читателя и смысл стихотворения всегда индивидуален. И читателю совсем необязательно вдаваться в тонкости литературоведения. Развитый читатель поймёт и выделение, и акцентирование, и самые глубокие чувства и мысли. И испытает ни с чем несравнимое наслаждение.
Нам сейчас важно понять, что вторичный язык существует и составляет основу национального мышления и речи. Я совершенно не представляю, как можно перевести Е. Баратынского, скажем, на английский, вообще не знающего родов.
Чтобы понимать язык его надо знать. Как же быть с художественным? Выучить его нельзя, но понимать можно. Для обычного читателя – если таковой бывает; чтение всегда индивидуально, а значит и уникально, – этот путь познания начинается от «Мойдодыра», «Дяди Стёпы», Агнии Барто и, постепенно усложняясь, продолжается всю жизнь. Тот, кто заразился чтением – лучше в детстве, но не поздно никогда, – любовью к нему компенсирует многие незнания. Кстати, большинство в той или иной мере обращаются к критике и литературоведению хотя бы на уровне предисловий и послесловий, расширяя своё понимание. И, как сказал кто-то из великих, находят в литературе друзей в пространстве и времени.
Однако с художественным языком не всё так просто. Соавторство читателя делает его трудноуловимым. Каждый понимает по своему и, естественно, высказывается на том или ином уровне – на кухне или в журнале «Вопросы литературы». Иногда разночтение даже высочайших читателей столь огромно, что даже как-то и не верится.
Приведу пример довольно резких мнений, высказанных такими корифеями как Владимир Набоков («Лекции по русской литературе») и Иосиф Бродский («Катастрофы в воздухе»). И тот и другой касаются таких, казалось бы, незыблемых авторитетов как Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский.
Толстым В. Набоков восхищён. Изысканной метафорой с внезапным раскрытием штор и ярким солнечным освещением аудитории, Лев Николаевич буквально становится светочем русской и мировой литературы, с чем трудно не согласиться.
А вот Фёдор Михайлович… Набоков решительно требует считать романы Достоевского детективами, иначе он с нами и разговаривать не хочет. И в дальнейшем всемирно известный и признанный Достоевский предстаёт не слишком умелым с мрачным христианством и какой-то неудобоваримой философией. Вот вам и художественный язык, который в таком разборе уходит куда-то за пределы произведения. Я даже кинулся перечитывать «Бесы» – неужели так ошибался? Но через пару страниц отлегло – необыкновенная проза захватила вновь.
Не будем спорить с литературоведом Набоковым, но будем с его мнением считаться – всё-таки, прежде всего, Владимир Владимирович большой и оригинальный писатель, классик двух литератур – русской и английской, и после его лекций мы глубже поймём его собственную прозу. Остановимся только на одном моменте его построений.
Мне кажется, что В. Набоков ошибочно принимает литературный приём за литературный жанр. В детективе главное всё-таки расследование, которое у Достоевского присутствует фактически формально. Ну, какое расследование ведёт Порфирий Петрович? Он даже и не пытается доказать, что Раскольников убийца. Нет, Порфирий Петрович скорее не следователь, а мудрец, философ, помогающий Раскольникову встать на путь очистительных страданий.
Даже в наиболее «детективном» романе «Братья Карамазовы», в котором убийца обнаруживается в самом конце, вдруг оказывается, что вся эта фабула лишь антураж, а главное всё тоже – очищение через страдание. Набокову мешает острота фабулы, но в тех же лекциях он говорит, что настоящее чтение перечитывание. Очень точная и мудрая мысль. А романы Достоевского хочется перечитывать, даже хорошо зная чем всё кончится. Вряд ли вы ещё раз возьмёте в руки детектив, с первых строк зная убийцу.
В. Б. Шкловский отмечал, что литература есть сумма приёмов. И путать жанр с приёмом довольно опасно. Так можно объявить «Золотой осёл» Апулея, «Гамлет» Шекспира, «Фауст» Гёте фантастикой или даже фэнтази. Представляете, вы покупаете «Мастер и Маргарита» в серии «Сто лучших фантастов мира»! Каково будет ваше читательское ожидание? И так ли вы прочтёте книгу?
Но мы отвлеклись. Итак, по Набокову Толстой это хорошо, а Достоевский…
Иосиф Бродский совершенно противоположного мнения. Его не устраивает реализм Толстого как ведущий литературу явно не в том направлении, которое видится Бродскому. И очень сожалеет, что русская и советская литература следует в основном за Толстым: «Она пошла вниз по извилистой истоптанной тропе миметического письма и через несколько ступеней – через Чехова, Короленко, Куприна, Бунина, Горького, Леонида Андреева, Гладкова – скатилась в яму социалистического реализма».
А вот по трудному пути бездонного языка Достоевского, считает Бродский, пошёл разве что один Андрей Платонов. Я с юности восхищался и «Котлованом», и «Чевенгуром», и «Рекой Потуданью», но никогда в голову не приходило противопоставлять Платонова Чехову и Бунину. Они разные, но все гениальные. Опять-таки не следует судить один жанр с точки зрения другого. Автор сам устанавливает правила своего произведения. Воля ваша принимать их или нет, но отрицать?
Но мы опять отвлеклись. Да можно ли не отвлекаться, говоря о любимом предмете, составляющим значительную часть человеческой жизни!
Итак, я попытался доказать то, что давно и хорошо всем известно – художественный язык существует, хотя воспринимается, как мы видим очень по-разному. И что он глубоко национален, так как развивается на естественном языке народа, создавшего собственную литературу. Обратным ходом вторичный язык возвращается в естественный, меняя и обогащая и наше мышление, и лексику, и нашу речь. И это происходит не только при чтении родных книг, но и зарубежной литературы в переводе или оригинале. Постоянное сравнение с национальным опытом значительно расширяет и обогащает собственный язык – как естественный, так и вторичный. Другими словами знание иностранных языков и литературы ещё никому не повредило.
Но как быть с разночтением?
Дело усугубляется ещё и тем, что все писатели пишут по-разному, если не считать эпигонов и графоманов. Критикам ужасно хочется всё многообразие привести к какому-то знаменателю и выделить что-то общее, позволяющее сопоставлять и сводить к методу. И вдруг совершенно обоснованно оказывается, что в те или иные времена господствовали классицизм, романтизм, реализм, критический реализм и так далее сменяя друг друга. А в настоящее время нет-нет, да и призывают к новому критическому реализму, на смену социалистическому. Трудно не согласиться. Я даже никаких альтернатив в настоящее, очень противоречивое, время просто не вижу.
Но одно дело критик, пишущий по уже написанному, а другое – писатель перед чистым листом.
Безусловно, писатель должен глубоко разбираться в процессах, происходящих в литературе и жизни и уж конечно знать и понимать методы писаний, их историзм и насущные требования времени. Но писать должен только то, что хочет и как может, то, что его глубоко волнует и как он ощущает трение собственной души о время. А что получится… Тут уж будут рассуждать читатели и критики. И если писатель в наше время написал от души, то я уверен, с удивлением или без обнаружит, что писал именно методом критического реализма, который до написания должен был хорошо понимать. И писания его будут исключительно национальны, на том самом вторичном языке, свойственном его литературе. Всё это он должен знать, но заранее задаваться методом, темой, стилем никак не может. Что уж получится… Более того, написанное должно быть неожиданностью не только для читателя, но и для него самого.
Свидетельством сказанному является вычёркивания, переделки, переписывания, а то и неоднократные.
Блез Паскаль хорошо сказал: «Только кончая задуманное сочинение, мы уясняем себе, с чего нам следовало его начать». И Пушкин в конце своего бессмертного романа признавался: «И даль свободного романа / Я сквозь магический кристалл / Ещё неясно различал».
Тут читателю следует разобраться с каким писателем и с каким произведением он имеет дело, иначе художественный язык может быть неправильно воспринят. Разговор идёт о профессионализме. Не в том смысле профессионал или любитель перед ним, это-то как раз определить не слишком сложно – достаточно прочесть несколько страниц. Речь о самых серьёзных писателях.
Слово «профессионал» звучит солидно и симпатично. То есть автор знает своё дело и ему можно доверять. Но в искусстве не всё так просто.
Первое определение профессионализма я получил весьма комичное, но характерное для тех времён. В самом начале девяностых в Москве (я тогда жил на Украине, в Донецке) были опубликованы мои стихи. Для провинции это событие, и один член Союза советских писателей откликнулся местной достаточно благожелательной заметкой, но которая начиналась так: «В то время, когда даже нам, профессионалам, редко удаётся опубликовать хотя бы несколько строчек…». Я кинулся к телефону: «Ты что же, не считаешь меня профессионалом?». И получил чеканный ответ: «Но ты же за это деньги не получаешь!». Сегодня, когда большинство серьёзных писателей не только не получают, но ещё и выкладывают свои, по данному определению профессионалов будет довольно трудно отыскать.
Но если говорить серьёзно следует различать профессионалов и художников, весьма ответственно относящихся к своему труду. В чём разница? Профессионал знает что надо писать и как надо писать. А вот художник не то чтобы совсем не знает, но сильно сомневается и «даль свободного романа» ему видится в довольно «смутном сне». Тема эта восходит к Белинскому, который ещё в 1845 году сетовал, что в русской литературе «больше гениев, нежели талантов», а таланты, читай профессионалы, «имеют большое влияние на толпу». Уверен, что литературе нужны и те другие, но различие всё-таки делать надо.
Мы сильно отвлекались, но всё-таки основная мысль прослеживается – естественный и художественный языки – именно вкупе! – самым существенным образом определяют национальное мышление. Особенно важно осознать это нам, которым русский язык родной. В нашем народе литература, начиная с Ломоносова, а то и ранее, всегда занимала особое и очень значимое место, по большей мере определяя и менталитет, и политику, и даже экономику. Да что там говорить – революции делала!
Но занимает ли сейчас? Увы, интерес к чтению стремительно падает. Мы уже далеко не самая читающая страна мира.
Думается, что снижение объёма чтения современным человеком процесс естественный, и я совсем не призываю вернуться в советские времена. Появились многопрограммное телевидение, интернет, открытые границы – да мало ли чего. Но, по всей видимости, существует некоторый предел снижения чтения, ниже которого нельзя опускаться. Вначале было Слово, оно же остаётся и сейчас и на все времена. Без художественного слова упрощается и огрубляется речь, что мы уже наблюдаем особенно у молодёжи, и, конечно же, снижается мышление.
Но причём здесь глобализация? – спросите вы, вспомнив начало статьи. Думается связь здесь есть и может быть более глубокая, чем кажется на первый взгляд.
Нас, конечно, будет интересовать как глобализация касается России. Держа в уме политические и экономические стороны процесса, сосредоточимся на гуманитарных процессах ибо, по моему глубокому убеждению, именно искусство определяет процветание, а не экономика. Бытие, безусловно, определяет сознание, но прежде всё-таки сознание определяет бытие.
Для меня процесс осознания глобализации начался с одной передачи радиостанции «Свобода» в перестроечные годы, когда мы слушали уже без идеологического глушения. Я не поверил своим ушам, когда приятным и радостным баритоном Борис Парамонов во всеуслышание заявил «Русская литература умерла!».
До этого заявления я привык слушать, даже через завывания глушилок, «Свободу» как носителя свободного слова, никак не связанного с идеологией. Парамонов заставил задуматься и многое пересмотреть.
Здесь невозможно не коснуться политики, но что поделаешь, литература давно стала общественным явлением и она и её затрагивают все стороны человеческого общежития.
Противостояние Запада и России наблюдаем уже лет пятьсот и в основном в одностороннем порядке. Россия, во всяком случае, на Запад не напирает. Более того, так уж устроена Россия, таков её вековой менталитет, что вбирается всё лучшее, предлагаемое другими народами. При этом всё мгновенно становится русским. Да, русская литература началась несколько позже западной, но ей не привыкать и догонять и перегонять. И никогда серьёзная русская литература не подражала. Говоря о М. В. Ломоносове, первом нашем поэте, Н. В. Гоголь ((«В чём же, наконец, существо русской поэзии и в чём её особенность»), отмечая, что Ломоносов «впопыхах занял у соседей немцев размер и форму, какие у них на ту пору случились…», но полагает: «изумительнее всего то, что, заключив стихотворную речь свою в узкие строфы немецкого ямба, он ничуть не стеснил языка…» и даже «изумительно то, что начинатель уже явился господином и законодателем языка». Русского литературного.
Запад же не всегда, мягко говоря, адекватно воспринимает русскую культуру и русский народ. Почему? Ответ мне, мне кажется, не лежит в плоскости геополитического положения России, её просторах, неисчерпаемых ресурсах и тому подобное, хотя всё это имеет огромное значение, в том числе и для формирования менталитета. Не лежит он и плоскости веры. Всё это поводы. Прежде всего, Запад всегда ощущал – мы не такие как они. Причём это отличие настолько непонятно, что порой воспринимается как угрожающее. Конечно, Запад не однороден – французы не немцы и не англичане, а те в свою очередь не американцы, хотя их и породили. Однако различия между ними не носят непроходимого характера – так, обычаи, ритуалы, некоторые особенности ландшафта и так далее. В основном, несмотря на неизбежные противоречия, они друг друга понимают. А вот русских – не всегда. И виновата здесь культура или, если хотите, художественный язык и мышление народа.
Тема эта слишком сложна, обширна и противоречива, чтобы обсуждать в данной статье. Остановимся на способах этой непрестанной борьбы.
В принципе способов два: силовой – разрушение, насаждение своих порядков, культуры, веры и так далее, и идеологический, то есть разрушение изнутри. Силовые попытки были, но явно провалились – Россия становилась только крепче. А вот попытки решительно повлиять на нашу культуру и наше мышление не прекращались никогда. При этом Запад применяет двойственную тактику – общение на высшем уровне и воспитание собственных народов и нашего. На это, по-моему, первым, обратил внимание поэт и дипломат Ф. И. Тютчев в статье «Россия и Германия», писанной по-французски в Мюнхене в 1844 году. Статья Тютчева ныне полузабыта, вспоминается разве в связи с наследием великого поэта – а жаль! Размышления, на мой взгляд, совершенно не потеряли актуальности.
Тютчев отмечает: «…вот два направления, вполне противоположных (разъединение очевидно и возрастает ежедневно): с одной стороны, у вас государи, правительство Германии, с их строгою обдуманною политикою, с их определённым направлением; с другой, этот второй владыка нашего времени – общественное мнение, которое склоняется туда, куда влекут его ветры и волны». И куда же? «То государство, которое великое поколение 1813 г. приветствовало с благодарным восторгом … удалось с помощью припева, постоянно повторяемому настоящему поколению при его нарождении, почти удалось, говорю я, эту же самую державу преобразовать в чудовище для большинства людей нашего времени, и многие уже возмужалые умы не усомнились вернуться к простодушному ребячеству первого возраста, чтобы доставить себе наслаждение взирать на Россию, как на какого-то людоеда…».
Эта политика продолжается до сих пор и, надо признать, довольно успешно. На удочку попадаются и наши либералы и наши руководители. Разве Советский Союз развалился только из-за цен на нефть, низкой производительности труда и других экономических показателей? Оно то конечно, но не прежде ли всего потому, что Горбачёву ужасно нравились «дружеские» отношения с западными лидерами, похлопывания по плечу и одобрения типа «рус карашо»? А население так и продолжает относиться к нам как к дикарям.
Бог бы с ним, с Западом, пусть бы резвился, сочиняя о нас дикие мифы и легенды, не брезгуя самым откровенным враньём. Чем бы дитя (недаром Тютчев говорит о «возмужалых умах» вернувшихся к «простодушному ребячеству») не тешилось, лишь бы не воевало. Но ужас заключается в том, что это «ребячество» находит довольно многочисленных сторонников внутри России! Очень даже желающих покончить с непонятным им художественным языком, с нашими гениями и обратиться к западным «талантам». И вот – наконец! – «Русская литература умерла!». А ведь если наша умерла, то какая-то осталась? Какая?
Не будем обращаться к вековому противостоянию западников и славянофилов. Тема видимо никогда не исчерпается, если только запад не победит. В этом противостоянии, как мне кажется, ни те ни другие не стяжали себе особой славы. Западники понятно почему, а вот славянофилы… Обратимся ещё раз к статье Тютчева: «Что же касается … до так называемых защитников России, то они, конечно, искреннее, … но они уж слишком просты…». Фёдор Иванович считает: «Истинный защитник России – это история; ею в течении трёх столетий неустанно разрешаются в пользу России все испытания, которыми подвергает она свою таинственную судьбу».
В последней цитате очень примечательно не упоминание Запада – всем испытаниям Россия сама «подвергает свою таинственную судьбу». И я не склонен видеть в наших литературных и не только бедах, сложных и тяжёлых перипетиях нашего времени, «происки Запада», искать «агентов влияния», «пособников» и тому подобное. Не лучше ль на себя оборотиться?
Давно пал «железный занавес», Россия не изолирована, границы открыты и мировые процессы глобализации не могут нас не затрагивать. Мы уже понимаем по-английски, привлекаем инвестиции, гранты и в какой-то степени интегрируемся в Европу. Но в том то и дело, что Европа не примет нас такими как мы есть, а только если мы станем такими как они и если с отличиями, то не больше чем французы от англичан. Разговор не об экономике – пусть интегрируется, глобализируется и, главное, поднимается до передовых; будем только приветствовать, – а об искусстве и, прежде всего, о литературе, ибо поэзия в основе всего. Можем ли мы пойти на глобализацию нашего искусства? Ответ на этот вопрос ох как не однозначен и требует глубоких размышлений. На любом пути мы что-то выигрываем и что-то проигрываем.
Не секрет, что наша литература уже неоднородна. Есть писатели обласканные на Западе и есть не слишком известные в своей собственной стране, несмотря на довольно качественные тексты. Трудно смириться с тезисом о смерти русской литературы, но то, что она больна практически очевидно.
Трудно, очень трудно поставить диагноз нашей больной, ибо болезнь явно не одна. Но попытаемся хоть с чем-то определиться.
Прежде всего, пресловутое «сбрасывание Пушкина с парохода истории». Просто удивительно сколько «доброхотов», а вернее злопыхателей, муссируют эту тему. Мажутся грязью личности наших гениев, подвергаются уничижению великие тексты. Безапелляционно утверждается, что в пьесах Чехова ничего не происходит. Очень опасная тенденция, расшатывающая основы и традиции русской литературы. Практически разрешающая молодому поколению не только не читать классику, но и не стыдиться этого.
Очень тяжёлое положение складывается в нашей поэзии, атакуемой с разных сторон.
Борьба с поэзией ведётся со дня её появления противопоставлением прозы как вроде бы естественного языка. Слова, загнанные в определённый формальный порядок, у некоторых порождают, как у Штирлица, идиосинкразию к рифме. Отрицательно высказывались даже большие прозаики. Например, М. Е. Салтыков-Щедрин считал, что писать и читать стихи также неестественно как приседать на каждом четвёртом шаге. При этом фаршированная голова или премудрый пескарь казались ему в литературе совершенно естественными.
Не будем вмешиваться в этот вековой спор. Тем более, что он носит несколько схоластический характер. И сам Салтыков-Щедрин писал стихи, прежде чем понял, что это не его. Но школу слова прошел, и поэтика присутствует на его страницах.
Обратимся ко дню сегодняшнему.
С одной стороны наша поэзия атакуется верлибром. Тут мы ещё раз отвлечёмся и попробуем почувствовать разницу между верлибром и русским свободным стихом. Конечно же, я хорошо понимаю, что верлибр в переводе и есть свободный стих, и чтобы избежать тавтологии снабдил определением «русский».
Русский свободный стих у нас всегда воспринимался как неотъемлемая часть всей поэзии, сохраняющей её достижения. По Лотману в белом стихе отсутствует рифма там, где она должна быть, а в свободном стихе отсутствуют метр и рифма опять-таки там, где они должны быть. То есть русский свободный стих существует на фоне и в глубокой связи с рифмой. При этом внимательное чтение обнаружит в наших верлибрах и скрытый метр, и – главное! – звук. Достаточно почитать Блока, или «Град на Первой Мещанской» Арсения Тарковского, или шедевр Михаила Кузьмина «Александрия».
Верлибр же понимается как отрицание рифмованной поэзии, как нечто, существующее отдельно от неё. Другими словами отрицающее вековые традиции, как бы начинающее на голом месте. А в таком случае отсутствуют какие-либо обоснованные критерии оценки и восприятия. Хорошо или плохо? Решают сами верлибристы и критики. И, пожалуй, главное, – а кто так не умеет? Особого таланта вроде не требуется, разве только наглость и умение толкаться локтями. Верлибр прекрасно переводится на любые иностранные языки и Западом очень даже одобряется.
Но верлибристкие наскоки, я думаю, русская поэзия выдержит, уж больно прочна её основа.
Более серьёзная опасность – так называемые «пародии», начавшиеся ещё в шестидесятые годы. Телевизионно-эстрадные номера, вышучивающие неудачные, или показавшиеся таковыми, строчки неизвестных стихов и никакого отношения к собственно пародии не имеющие. Зачинатель этого жанра Александр Иванов, весьма, кстати, остроумный эстрадник, придумал «пародии с эпиграфом». Чтобы читателю было понятно, что вышучивается, ибо стихи, как правило, неизвестны. Но пародироваться должны, прежде всего, стиль поэта, образность, звучание. И, в общем-то, пародия не обязательно должна быть смешна, хотя комизм, конечно, усиливает эффект. Великая школа русской пародии развивала именно этот путь и достигла немалых успехов. Вот, например (Б. Кежун):
Спит Земля и силы копит
чтобы были у неё.
Спит различное млекопит-
ающееся зверьё.
Читатель мгновенно узнавал стиль Николая Заболоцкого, который пародист довёл до гротеска с целью обозначения его пределов. И никаких эпиграфов не требовалось – знаменитое стихотворение знали все.
Для того чтобы пародировать стиль он должен быть. Как некий шаг в литературном процессе. Как же можно пародировать то, чего нет. Можно только смеяться…
Я был бы совершенно не против этих, порой очень остроумных шуток. Опасность заключается в том, что читатель привыкает смеяться над стихами, которые не читал. А это перекидывается на отношение ко всей поэзии. Это тоже инструмент глобализма, ибо умерщвление русской поэзии его цель.
Но и «пародии» и насмешки русская поэзия, думаю, тоже выдержит.
Главная опасность идёт со стороны огромного и жуткого, практически не контролируемого потока стихотворного, и уже не только, любительства и графоманства, грозящего просто смыть поэзию. Слом советской системы открыл свободу печати и за свой счёт или спонсоров появилось море печатной продукции массового читателя не имеющее, но заполняющее библиотеки, различные «литературные» объединения, кружки и тому подобное.
Да, советская печать была в тисках цензуры, литования и прочих рогаток на пути к читателю, и пробиться могли не слишком многие. И, слава Богу, что эта система канула. Но кроме идеологической цензуры была и негласная цензура самих писателей – мастерства. То есть планка была поднята достаточно высоко и ниже которой не опускались. Вот исчезновение этой «цензуры» просто беда.
Замечательный поэт Андрей Вознесенский в очень давней статье в «Литературной газете» насчитал в Советском Союзе что-то около миллиона любителей поэзии. Думаю, что поэт немного преувеличил, но имел в виду любящих и умеющих читать. Сегодня же миллион, если не больше, любителей писать. При этом очень не многих из них можно назвать любителями поэзии. Вдруг оказалось, что писать значительно легче, чем читать. В конце концов, на поверхностный взгляд техника стихосложения не слишком сложна и доступна каждому грамотному человеку. А поскольку формальное объединение строчек всегда порождает дополнительный смысл, восхищению собой нет предела. «Вот стоит стол, Он опирается на пол…» – нет, ну как я сказал! Какая основательность! И пишут, и пишут, и пишут… И печатаются.
И. Бродский говорил, что должен знать всю мировую поэзию, чтобы хотя бы не повторяться. Слова Бродского не следует понимать буквально, то есть прочитать всё. Именно мировой поэзии не так уж и много и её обязан постичь тот, кто посвящает себя священнодействию. Должен же стихотворец знать и понимать, что до него были Данте, Шекспир, Пушкин, Блок, Пастернак, Есенин. И что он просто обязан найти, пусть и неширокий, пусть совсем узенький, но свой путь, открыть себя.
К сожалению графоманство поощряют и литературные начальники. Несколько лет назад в каком-то телевизионном ток-шоу один редактор «толстого» журнала заявил: «В русской литературе сейчас около 15000 хороших поэтов. И каждый год появляются по штук триста новых» («штук» я добавил от себя). Но что такое «хороший поэт» не пояснил. Видимо не делающий грамматических ошибок и умеющий считать слоги. Очень хотелось бы спросить у этого редактора – может ли быть собрание огромного количества редкостей? Поэт редчайшее явление, в чём нас убеждает собственная и мировая история и потому так ценно это звание. Ещё Платон писал: «Поэт – существо лёгкое, крылатое и священное; и он может творить только тогда, когда сделается вдохновенным и исступленным и не будет в нём более рассудка…». Многие ли обладают этими качествами? А когда стихи не пишет только ленивый, а может быть именно ленивый и пишет от нечего делать, то и читатели, и критики перестают отличать ничтожное от великого. Недаром подборки стихов называют братской могилой.
Этот чудовищный поток представляет серьёзную опасность и не стоит его недооценивать.
Можно разобрать ещё множество симптомов болезни нашей литературы, но достаточно. Вернёмся к главному вопросу – так допускать глобализацию в нашу литературу или охранять её?
Боюсь, что от нашего с вами мнения мало что зависит. Жизнь бурлит и стремительно куда-то движется. Или катится. Остаётся уповать на слова Тютчева, что «Истинный защитник России – это история». Но историю творим мы сами и каждый должен сделать свой выбор.
Лично я свой выбор сделал давно. Я люблю русскую литературу, мне дороги её традиции и достигнутый ею высочайший уровень. И думаю, что я не одинок. И никакая глобализация нас не переубедит. В конце концов, лет восемьдесят-полтораста до полной победы ноосферы ещё есть. Русская литература всегда была направлена к человеку и «чувства добрые» в нём лирой побуждала. Сейчас, как мне кажется, она поворачивает на путь от человека, побуждая совсем другие чувства. Может быть временно?
И.РУХОВИЧ. Для "РА NY"
|