Рубеж конца XX — начала XXI века ознаменовался напряженными поисками казачеством своего собственного, утраченного в горниле революции и «мясорубке» Советов, подлинно казацкого пути. Что есть казак? Кто он — социальный служащий (воин, опричник, пограничник и т. п.) или же казак это прежде всего казак, то есть полноправный, а потому национальнообязанный представитель самобытного казацкого племени?
Вся история России сделана странным народом?
«Фактор этничности казачества» — так для краткости назовем означенную выше проблему — на протяжении всей истории России вызывал непримиримые идеологические столкновения российских интеллектуалов, генетически не имеющих никакого отношения к казачеству.
Наш обзор фактора этничности казачества следует начать с упоминания о научном труде известного историка, научная репутация которого в смысле апологетики казацкой самостийности абсолютно беспорочна, ибо он глубоко, последовательно и по-своему ярко не любил казачества.
Николай Иванович Ульянов, известный историк Русского Зарубежья, создал подлинно антиказацкий шедевр — основательный историографический опус «Происхождение украинского сепаратизма». В этом предельно идеологизированном труде есть немало размышлений о «хищной природе казачества», обильных цитат из польских источников, сравнивающих казаков с «дикими зверями». С особым сладострастием Н. И. Ульянов цитирует путевые впечатления некоего московского попа Лукьянова о землях казаков: «Вал земляной, по виду не крепок добре, да сидельцами крепок, а люди в нем что звери;... страшны зело, черны, что арапы и лихи, что собаки: из рук рвут. Они на нас стоя дивятся, а мы им и втрое, что таких уродов мы отроду не видали. У нас на Москве и в Петровском кружале не скоро сыщешь такого хочь одного».
Таковым описанием поп Лукьянов «наградил» казацкий городок Хвастов — атаманскую ставку прославленного казацкого вождя Семена Палея. Логично домыслить (хотя этого напрямую и нет в тексте Н. И. Ульянова) — уж коль скоро в Хвастове у самого Палея все казаки сплошь «звери и уроды», то что же говорить о более заурядных, так сказать, более близких народу представителях казацких станиц?
Мнение Н. И. Ульянова и попа Лукьянова можно было бы подкрепить еще десятком подобного же сорта цитат из эпистолярного наследия российских интеллектуалов как дореволюционного, так и советского периода истории России (достаточно вспомнить, например, в каком стиле высказывались Лев Троцкий и Владимир Ульянов-Ленин, клеймившие казаков как «зоологическую среду»). Это один полюс мнений.
«Портрет А. В. Суворова», Никола-Себастьян Фросте, 1833—1834 г.
Другой полюс представлял, например, русский генералиссимус Александр Васильевич Суворов, восторженные суждения которого о казаках общеизвестны. Именно Суворов вместе с князем Потемкиным сумели убедить Екатерину II прекратить в отношении запорожских казаков политику «тихого геноцида», переселив оставшихся после разгрома Запорожской и Новой Сечи запорожцев на Кубань. Так на Кубани возникло сорок казацких станиц, из которых 38 получили традиционные наименования куреней Запорожской Сечи.
«Казакофилом» был, бесспорно, Лев Николаевич Толстой. Этот выдающийся писатель, идеолог и философ неоднократно высказывал мысль о том, что Россия как государство — в неоплатном долгу перед казаками.
Приведу лишь наиболее известное из высказываний Льва Толстого: «...Вся история России сделана казаками. Недаром нас зовут европейцы казаками. Народ (очевидно, что имеется ввиду русский народ. — Н. Л.) казаками желает быть. Голицын при Софии (канцлер Голицын при правлении царицы Софьи Романовой. — Н. Л.) ходил в Крым — осрамился, а от Палея (тот самый казачий атаман Семен Палий из Хвастова. — Н. Л.) просили пардона крымцы, и Азов взяли всего 4000 казаков и удержали, — тот самый Азов, который с таким трудом взял Петр и потерял...»
Позитивная или отрицательная оценка казачества тем или иным русским интеллектуалом, по-видимому, зависела от того, насколько позитивно или отрицательно оценивал этот интеллектуал собственно русскую жизнь во внутренних областях страны.
Показательна в этом смысле психологическая реакция на пребывание в среде казачества известного путешественника по Дальнему Востоку Михаила Ивановича Венюкова, уроженца мелкопоместной дворянской семьи из села Никитского Рязанской области. В своей работе «Описание реки Уссури и земель к востоку от нее до моря» М. И. Венюков пишет: «...Во все время моего путешествия по Сибири и Амурскому краю я сознательно пытался уклониться от постоя или даже ночевки в домах здешних казаков, предпочитая всякий раз постоялые дворы, казенные учреждения или, по необходимости, избы русских переселенцев. Пусть в казачьих домах и богаче, и чище, но мне всегда была невыносима эта внутренняя атмосфера, царящая в семьях казаков — странная, тяжелая смесь казармы и монастыря. Внутренняя недоброжелательность, которую испытывает всякий казак к русскому чиновнику и офицеру, вообще к русскому европейцу, почти нескрываемая, тяжелая и язвительная, была для меня невыносима, особенно при более-менее тесном общении с этим странным народом».
Примечательно, что эти строки о «тяжелом и странном» народе писал весьма дотошный и объективный исследователь, который совершил свое путешествие по Уссури в окружении тринадцати казаков и только одного «русского европейца» — унтер-офицера Карманова.
В революционных событиях 1917—1918 годов в казацких воинских формированиях не произошло ни одного случая бессудной расправы рядовых казаков с казацким офицером. В русских же полках в эти годы подобные инциденты исчислялись десятками, если не сотнями. На русском флоте, где казаков вообще не было, офицеров расстреливали, топили, подымали на штыки еще в бoльших масштабах, чем в сухопутной армии.
В свое время замечательный этнолог Лев Николаевич Гумилев ввел в научный оборот понятие этнической комплиментарности (две категории: положительная и отрицательная), которая определялась исследователем как ощущение подсознательной взаимной симпатии (или антипатии) этнических индивидуумов, определяющее деление на «своих» и «чужих».
Кубанские казаки в конце XIX века. Фото: РИА Новости
Если воспользоваться предложенным Л. Н. Гумилевым научным инструментарием, то окажется, что М. И. Венюков (а также другие «русские европейцы») и амурские казаки — суть два различных, причем взаимно отрицательно комплиментарные («чужие») друг другу этносы. Но почему же тогда положительно комплиментарны казачеству, абсолютно «свои» для него такие бесспорно этнически чистые русские как А. В. Суворов, Л. Н. Толстой, А. И. Солженицын?
Причиной столь полярно различных оценок казачества со стороны русских интеллектуалов, вызывавшей в равной степени как восхищение и желание быть с казаками у одних (вспомним, например, первую повесть Толстого «Казаки»), так и искреннее неприятие, отторжение, даже антагонизм у других, стала, как мне представляется, полноценно сформировавшаяся уже к исходу XVI века этничность казаков.
В отличие от казачества, национальное становление собственно великорусских людей, насильственно остановленное, надломленное и во многом исковерканное так называемыми реформами патриарха Никона, а затем пароксизмальной деятельностью Петра I, не могло дать русской интеллигенции единой ментально-идеологической платформы для оценки того или иного общественного или национального явления.
На фоне внутренней ментально-идеологической разобщенности русских казаки поражали всех сторонних наблюдателей (причем как доброжелательных, так и враждебных) прочно укорененным в национальном менталитете собственно казацким мировосприятием, завершенным, полноценно сформированным стереотипом поведения, признаваемым всеми казаками как национальный идеал, отсутствием каких-либо внутренних метаний в пользу смены своей этнополитической идентичности. Как представляется, именно эти цельность, самоценность и непоколебимость казацкого менталитета, завидная монолитность казацкой общественной среды как раз и порождали ту резкую полярность при оценке казачества внешними, в первую очередь русскими наблюдателями.
С точки зрения соответствия теории этничности по ее классической версии в интерпретации Ю. А. Бромлея, казацкое общество в России на рубеже XIX—XX веков обладало всеми признаками, особенностями и только ему присущими социальными свойствами, которые со всей очевидностью свидетельствовали о полноценной, завершенной в своем формировании этничности казаков.
«О, Сечь! Ты верного казачества колыбель!»
В нашем размышлении о «факторе этничности казаков» мы сразу оттолкнулись от среднего периода истории казачества. А как же период древней истории? Может быть там мы найдем неопровержимые доказательства, что казаки представляют собой некую органичную, хотя и весьма своеобычную ветвь русского или украинского народов?
Увы, таких доказательств нет. Вернее доказательства есть, но сугубо противоположные по знаку: в древних и средневековых источниках Евразии есть много сообщений, которые однозначно могут трактоваться как четкие указания на постепенно формирующуюся самобытную этничность казачества, начиная с XIII века. В известном, и на сегодняшний день, пожалуй, самом обстоятельном труде Е. П. Савельева «Древняя история казачества» подробно проанализирована фактура и достоверность абсолютного большинства древних и средневековых источников о процессе формирования казачьего этносоциума.
Предваряя свое, еще раз подчеркиваю, — весьма авторитетное с точки зрения научной аргументации исследование, — Е. П. Савельев пишет: «Казаки прежних веков, как это ни странно звучит для историков, не считали себя русскими, то есть великороссами или москвичами; в свою очередь и жители московских областей, да и само правительство смотрели на казаков, как на особую народность, хотя и родственную им по вере и языку. Вот почему сношения верховного правительства России с казаками в XVI и XVII веках происходили чрез Посольский Приказ, то есть по современному — чрез Министерство иностранных дел, чрез которое вообще сносятся с другими государствами. Казацких послов или, как их тогда называли, "станицы" в Москве принимали с такою же пышностью и торжественностью, как и иностранные посольства...»
В качестве общего контекста всех более-менее древних источников можно привести, например, сведения «Гребенской летописи», составленной в Москве в 1471 году. Здесь говорится следующее: «...Там, в верховьях Дона, народ христианский воинского чина зовомии казаци, в радости сретающе (встречающие. — Н. Л.) его (великого князя Дмитрия Донского. — Н. Л.) со святыми иконами и со кресты поздравляюще ему о избавлении своем от супостатов и, приносящее ему дары от своих сокровищ...»
Не только в большинстве, а, пожалуй, и во всех без исключения источниках по истории Руси-России XIV—XVII веков мы не найдем упоминаний казаков в контексте «русскости»; даже отмечая, что «казаци» — народ христианский и православный, русские источники тем не менее никогда не отождествляют их с собственно великорусским, московским людом. Описывая деяния казаков, русский исторический хронограф в десятках деталей находит возможность подчеркнуть наличие принципиальных различий в природе коренной русскости, вернее, великорусскости и казачества.
Первый отечественный энциклопедист В. Н. Татищев, обладавший, в отличие от всех прочих историографов, уникальным собранием древнейших русских манускриптов, погибших затем в пожаре Москвы в 1812 году, уверенно выводил родословную донских казаков от запорожцев, которые во главе с гетманом Дмитрием Вишневецким сражались вместе с войсками Ивана Грозного за Астрахань. Татищев допускал вместе с тем, что еще одним компонентом при формировании первичного этносоциального массива донского казачества выступали, возможно, так называемые мещерские казаки, то есть принявшие православие тюркоязычные мангыты («татары»), которых Иван Грозный перевел на Дон. Важно подчеркнуть, что с этногенетической концепцией В. Н. Татищева в целом был солидарен бесспорно крупнейший историк XIX века по проблеме казачества В. Д. Сухоруков.
Таким образом, становится понятным, что по крайней мере донские казаки — альфа и омега российского казачества — как прямые потомки генетического альянса запорожцев и мещерских татар имели, в силу этого факта, весьма мало общих генетических корней с великорусским этносом.
«Донские казаки», Юлиуш Коссак, 1877 год
Столь же незначительна была, по-видимому, генетическая связь самих запорожцев с собственно украинским (или как писали до 1917 года — малорусским) народом. Упоминавшийся уже последовательный борец с казацкой идеей Н. И. Ульянов размышлял по этому поводу так:
«Здесь (в Запорожской Сечи. — Н. Л.) существовали свои вековечные традиции, нравы и свой взгляд на мир. Попадавший сюда человек переваривался и перетапливался, как в котле, из малоросса становился казаком, менял этнографию, менял душу. <...> Фигура запорожца не тождественна с типом коренного малороссиянина (то есть украинца. — Н. Л.), они представляют два разных мира. Один — оседлый, земледельческий, с культурой, бытом, навыками и традициями, унаследованными от киевских времен. Другой — гулящий, нетрудовой, ведущий разбойную жизнь, выработавший совершенно иной темперамент и характер под влиянием образа жизни и смешения со степными выходцами. Казачество порождено не южнорусской культурой, а стихией враждебной, пребывавшей столетиями в состоянии войны с нею».
Можно было бы поспорить с автором этих строк о степени взаимовлияния казачества и носителей южнорусской культуры, однако им бесспорно точно отмечен факт весьма малой генетической связи запорожцев с окружающей, генетически весьма далекой от казаков, украинской средой. Это указание тем более важно, что именно родовые запорожцы, переселившиеся под водительством атаманов Захара Чепеги и Антона Головатого на Кубань, стали этнической основой как для кубанского, так и для терского казачества.
Механизм довольно быстрого этнического растворения украинских выходцев в казачьей среде лаконично, но достоверно описан все тем же Н. И. Ульяновым.
«В Запорожье, как и в самой Речи Посполитой, хлопов (украинских крестьян. — Н. Л.) презрительно называли "чернью". Это те, кто убежав от панского ярма, не в силах оказались преодолеть своей хлеборобной мужицкой природы и усвоить казачьи замашки, казачью мораль и психологию. Им не отказывали в убежище, но с ними никогда не сливались; запорожцы знали случайность их появления на Низу и сомнительные казачьи качества. Лишь небольшая часть хлопов, пройдя степную школу, бесповоротно меняла крестьянскую долю на профессию лихого добытчика. В большинстве же своем, хлопский элемент распылялся: кто погибал, кто шел работниками на хутора к реестровым...».
Итак, мы можем признать, вслед за В. Н. Татищевым, В. Д. Сухоруковым, Е. П. Савельевым, Н. И. Ульяновым и другими крупными историками России и Украины, что казацкое сообщество издревле формировалось как бы из самого себя, путем постепенного прочного слияния небольших частей разнородных этнических элементов, включая великорусов, украинцев, представителей некоторых тюркских народностей, которые постепенно и разрозненно, в разные исторические периоды наслаивались на некий весьма мощный в генетическом плане, издревле сформировавшийся в междуречье Днепра и Дона этнический стержень.
Казаки произошли от казаков
Отношение казаков начала ХХ века к вопросу о своем происхождении с гениальной лаконичностью описано Михаилом Шолоховым в «Тихом Доне». Поистине хрестоматийна даже для современного казачества сцена, где на реплику комиссара Штокмана о том, что казаки, дескать, от русских произошли, — казак пренебрежительно, даже с вызовом бросает: «Казаки произошли от казаков!». Этот гордый девиз всего казачества — от запорожского войска до семиреченского — сохранился незыблемым доныне. Только эта фундаментальная платформа казацкого мироощущения обеспечила физическое выживание казацкого этнического сообщества, несмотря на многие десятилетия большевистских гонений.
Прототип главного героя романа Михаила Шолохова «Тихий Дон» Григория Мелехова — казак Харлампий Ермаков из станицы Базки. Источник: РИА Новости
Свою этническую отделенность, в хорошем смысле — самостийность от кого бы то ни было казачество остро чувствовало во все времена. В отношении великорусов это чувство самостийности диктовалось отнюдь не желанием противопоставить себя русскому народу как некий недостижимый для последнего образец. Со времен борьбы с польским шляхетством казак был чужд этнического высокомерия, и его отношение к русским людям в целом всегда было благожелательным и уважительным. Однако чувство самостийности все же всегда было и определялось только одним: желанием сохранить свой самобытный казацкий остров в безбрежном великорусском море, которое неудержимо накатывалось с севера на земли казацкого народа.
В недавнее время двумя российскими издательствами был переиздан любопытный сборник материалов-размышлений по проблемам казачества, впервые вышедший в свет в 1928 году в Париже по инициативе атамана А. П. Богаевского. В этом сборнике есть ценные наблюдения по этничности казачества, причем сделанные как самими казаками, так и близко знающими этот народ инонациональными наблюдателями.
«У казаков было, да и есть еще, выраженное сознание своего единства, того, что они, и только они, составляют войско Донское, войско Кубанское, войско Уральское и другие казачьи войска... Мы совершенно естественно противопоставляли себя — казаков — русским; впрочем, не казачество — России. Мы часто говорили о каком-либо чиновнике, присланном из Петербурга: "Он ничего не понимает в нашей жизни, он не знает наших нужд, он — русский". Или о казаке, женившемся на службе, мы говорили: "Он женат на русской"». (И. Н. Ефремов, донской казак)
«Я знаю, что в глазах простого народа воин идеальный, воин по преимуществу мыслим всегда как казак. Так было в глазах как великороссов, так и малороссов. Немецкое влияние на строй и народные понятия всего менее отразились на нравах казачества. В начале еще ХХ века, когда я спрашивал одного юнкера Константиновского училища, участвуют ли юнкера-казаки в их ночных похождениях, он отвечал: "Не без того, но казаки никогда не хвалятся друг перед другом своим распутством и никогда не кощунствуют"». (Митрополит Антоний [Храповицкий], русский)
«Нам, русским, нечего распространяться о казачьих доблестях. Мы знаем историческую колонизационную и окраинно-оборонительную миссию казачества, его навыки к самоуправлению и воинские заслуги на протяжении многих веков. Многие из нас, жителей северной и центральной части России, ближе познакомились с укладом казачьей жизни, найдя вместе с белым движением убежище в казачьих областях юго-востока России. В эмиграции мы оценили солидарность и спаянность казаков, выгодно отличающих их от общерусской "людской пыли"». (Князь П. Д. Долгоруков, русский)
«Казачество всегда едино, цельно в разрешении и понимании своих внутренних казачьих вопросов. Во мнениях же, взглядах, отношениях к вопросу внешнему для него — русскому, казачья интеллигенция разделяется, распыляется, забыв о главном, единственно незыблемом — об интересах своего народа, народа казачьего. У русской интеллигенции здесь, за рубежом, и у советской власти там, в СССР, получилась удивительная согласованность в устремлениях внедрить в сознание казачества (у первой — в эмиграции, у второй — в родных наших краях) убеждение, что казаки являются русским (великорусским) народом, а "казак" и "крестьянин" — тождественные понятия. Заботы советской власти о подобном "воспитании" казачества вполне понятны: они преследуют практические цели: затемнением национального самосознания у казачества, внедрением психологии великоросса ослабить сопротивление советскому строительству. Однако казаки никогда себя не осознавали, не ощущали и не считали великороссами (русскими), — считали русскими, но исключительно в государственно-политическом смысле (как подданные Русского государства)». (И. Ф. Быкадоров, донской казак)
Казачество сознавало себя как отдельный, не сводимый к статусу субэтноса русских, самобытный народ и в чисто политическом плане: социополитические интересы казачества осознавались (и, при возможности, отстаивались) казацкой интеллигенцией именно как этнические (национальные) интересы, а не как интересы некоего умозрительного военно-служилого сословия.
Николай ЛЫСЕНКО, доктор исторических наук. "Русская планета". rusplt.ru
Фото с сайта: www.bibliotekar.ru Запорожцы пишут письмо турецкому султану. Картина И.Е. Репина
|